Смяв юбку в коленях, Варя без интереса наблюдала сверху.
— Прыгай, — хрипло сказал Мишка, вытянув руки и зарделся.
— Я уж как-нибудь сама.
Она села, зашуршала сеном и скатилась на Мишку, плотно прижалась и оторвалась, мелькнула по нему серыми глазами и словно опомнилась, притворилась безразличной. Мишка будто обжегся, когда держал ее за мягкую, податливую талию.
Обедать пошли к комбайнерам. На телеге стояли молочные бидоны с супом и картошкой на второе; обвязанная полотенцем повариха разливала по тарелкам и время от времени скликала замешкавшихся возле комбайна мужчин. Гошка, Коля и Мишка расположились на земле. Мишка выбрал чистую ложку и стал есть, послушивая, как вольно обходился с поварихой Гошка. Варя и Онька отделились в тень под березу. Онька растянулась в траве, Варя сидела.
— Идите поближе к нам, — сказал Гошка.
— Обойдешься, — ответила Онька. — Миш, пересаживайся к нам, ну их, дураков, они только валять научились, а дела нет. — Она нагло захохотала, подавилась и закашлялась. Гошка привстал, подошел и стукнул ее по спине.
— Дай хоть пообедать! — разозлилась Варя. — Отвяжись!
— А ты чо? Тебя тоже?
— Только попробуй. Так и огрею.
Гошка намекал Варе на что-то нехорошее, а Мишка в эти минуты думал, как был бы он счастлив остаться с нею наедине, и говорить ей ласковое, и смотреть в глаза, надеяться, тревожиться, ждать. Он бы сказал ей такое, чего она еще не слыхала и, может быть, не услышит, потому что, он уверен, такое могут не все.
После обеда ему выпало согребать с Варей подопревшее сено. В тягостном молчании они шли на поляну. Язык словно отсох. Была бы она Онькой, разговор бы наладился сам. «Чо это ты молчишь? — сказала бы Онька. — Не насмелишься?»
— Может, передохнём, — сказала один раз Варя, опираясь на грабли.
— Поставим еще одну копну — тогда.
Глаза ее несмелы, лицо горячо, губы красивы и мягки.
«Какое, к черту, сено!» — думал Мишка.
В углу полегли прохладные тени. Солнце упало в лес. Покидав грабли, они присели рядом возле копны. Варя постелила фуфайку, расправила на коленях юбку. Мишка повалился на спину, подпер голову руками.
Небо, небо, бесконечное небо.
— Варь… Хорошо здесь зимой?
— Скучно.
— Чем же вы занимаетесь?
— Работы круглый год. Там ферма, там то.
— А вечерами?
— Когда-й девчата явятся, поболтаем, в карты сыграем. Кино.
— А в праздники?
— В праздники… На то они и праздники, чтоб гулять.
«Вот с ними погулять бы! Посмотреть, как они раскраснеются, два-три стаканчика — запоют, затужат, пляски, все в открытую!»
— Варь… Ты давно здесь?
— Родилась.
— И родители чалдоны?
— Чалдоны.
— А ты, значит, чалдонка? — сказал он уже просто так, от удовольствия произнести это слово.
— Значит. А я и не понимаю это слово.
— Чалдоны — это коренные сибиряки. А Онька тоже?
— Онька тоже, кажется, коренная.
— Ах вы, чалдонки, — тихо произнес Мишка и закрыл глаза.
— Варь! Ва-арь! — кричали из кустов. Вслед за этим появилась Онька. — Вот пропасти на тебя нету! Все обшарила, покуда нашла. Думаю, где ей быть, а они вон они, пригрелись рядышком. Может, и домой не пойдете?
— Да нет, пойдем. Там корова.
— Подоим и без вас, не умрем.
— Нет уж.
— А то оставайтесь тут. Сенца наскребете… Да вдвоем, то ль не согреетесь? Ну дак чо? А то я за тебя останусь.
— Оставайся, кто не дает.
— Беда с вами!
Обе они нравились Мишке.
Они отошли. Мишка постоял, спрятал грабли и слыхал, как Онька спросила:
— Чо, уже?
— Пря-ам, — уклончиво ответила Варя.
— Чо ж, он просто так с тобой? Я никому не передам, скажи.
— Да чо ты пристала! Ровно маленькая.
— Подумаешь! Уж и не спроси.
— Хоть бы дело спрашивала, а то такое… черт-те чо.
— Шут вас разберет. Вы хитрые.
— Ради бога.
— Было бы желание. Пойдем баб догонять! Миш, не отставай! Заблудишься!
Идти было километра четыре. За день подсохло, звучней стал шорох желтеющих и уже кое-где падавших листьев, земля пахла грибами. Женщины сперва говорили, а когда расступился простор и завиднелись огороды и крыши, легко и озорно запели. Варя шла последней. Он глядел на ее спину, обхваченную стеганкой, на косынку, на ноги в сапогах и горячел, выдумывал свидание с ней где-нибудь в сенях, когда никого нет, но надо быть осторожным, говорить тихо, и уже мыслил остаться ради нее на месяц — на два, прокрадываться к ней огородами, торкать в окно, зная, что она не спит, ждет, сторожко выскочит в сенки, обрадованная, легкая, вся своя, и скажет что-нибудь по-бабьи простое, и уже не постыдишься ни завтрашнего утра, ни молвы, никого и ничего.