– Ирина Семеновна, объясните же наконец, каких результатов вы ждете от нашей беседы?
– Но… даже странно… я жду освобождения Вадика.
– Тут решает следователь Панюков.
– Однако вы должны передать Тобольцева в ведение Панюкову, и вот тогда уже… если мы правильно поняли в юридической консультации…
– Пока Тобольцев остается моим подследственным.
– Но это значит… Значит, его признание вас не убедило?!
– Всякое признание нуждается в проверке. Тобольцев не похож на убийцу.
У Холиной перехватывает дыхание.
– Этот жулик и пьяница?! Он не похож, а мой сын похож?! Как вы можете говорить такое матери? Матери!!
– Вашего сына я не знаю.
– Но вы же видели Вадика! И я столько рассказала о нем, ответила на все интересующие вас вопросы!
– Мои вопросы были, скорее, данью вежливости, Ирина Семеновна. Если бы я имел право допрашивать по-настоящему, я задал бы иные. К примеру, откуда вам известно, что я видел Холина? Почему вы поверили письму от человека, о существовании которого не должны были и слышать? Как успели собрать о нем сведения? Где в течение двух месяцев скрывался от следствия Вадим Холин?
Ошеломленная и испуганная, женщина поднимается.
– Я вижу… вероятно, мне лучше уйти.
– Прошу пропуск, отмечу. Письмо вы оставляете?
– Нет…
Она судорожно роется в сумочке и выкладывает на стол квадратик фотобумаги.
– Фотокопия? Даже это успели… Вы знаете, что у Тобольцева двое детей?
– И что же? – с дрожью произносит Холина. – Что?.. Пожертвовать ради них собственным сыном? Отдать на заклание Вадика?! – Она трепещет от жестокости Знаменского, от негодования, от сдерживаемых слез.
– О-о, как я в вас обманулась! Вы неспособны понять материнское чувство!..
Томин, как и обещал, ищет связь. Вот сейчас беседует с тещей Тобольцева. Открытая швейная машинка, остывший утюг, сметанное детское платьице, брошенное на спинку стула, свидетельствует о том, что визита Томина не ждали. А выражение лица женщины – о том, что визит вдобавок и тревожный и неприятный.
– Ты ко мне пришел не чай пить, – волнуясь говорит она, – пришел по своей работе. А работа твоя серьезная. Стало быть, чего-то ты у меня ищешь.
– Верно.
– Чего же? Когда следователь вызывал, я все понимала, про что разговор. А вот твои какие-то вопросы… Дело-то на Василия, почитай, кончилось? – уже несколько лет как перебралась она в город присматривать за внучатами, но говор выдает деревенскую жительницу.
– Практически, кончилось.
– И он ничего не таил, за чужой спиной не прятался?
– Нет.
– Ну раз честно повинился и все уж за ним записано, чего еще надобно? Чего ты пытаешь, с кем он водил компанию и прочее подобное?
Томин обходит стол, стоящий посреди комнаты. Вокруг полузабытый «догарнитурный» уют… Томин вздыхает.
– Ваш зять, Прасковья Андреевна, последнее время начал вести себя несколько… неожиданно. Вдруг что-то его словно подкосило.
– Батюшки, али приболел? То-то он и с лица спал и голос будто чужой…
– На здоровье не жалуется. А вот не случилось ли на воле чего такого, что ему уже и жизнь не мила?
Прасковья Андреевна внезапно улыбается.
– Это надо, чтобы мы с ребятами в одночасье перемерли, Василий – мужик легкий, сроду не задумывается.
– На свидании он никому ничего не просил передать? Родным, друзьям?
– Никому ничего. Да и родни-то, почитай, нету.
– А Холины вам кем доводятся?
– Не слыхала про таких.
– Может, кто по службе? Или друзья вашей дочери?
– Сроду не слыхала. А памятью бог не обидел. Спроси, какая погода прошлым годом на Покров стояла, – и то скажу!
– Замечательное качество… Прасковья Андреевна, буду откровенен. После свидания ваш зять сообщил о себе новые факты, которые следствие вынуждено учитывать.
– Новые факты? Хуже прежних?
– Увы.
– И что же… могут срок набавить?
– Могут.
– Господи, да как же я с детьми?.. Ведь ему срок – и мне срок! Три года я себе назначила… Три года, бог даст, вытяну… а коли больше… Батюшки мои, батюшки!
– Прасковья Андреевна, ваши показания могут…
– Нет уж! Я теперь и совру, – недорого возьму.
– Врать вы не умеете.
– Соврала бы, коли догадаться, что ему на пользу. Только навряд догадаюсь. А значит, мое дело молчать.
– О чем молчать? Вы могли бы разве сказать что-то дурное?
– Про Васю? Даже ни словечка! И ко мне – ровно к матери, и отец – каких поискать! Раньше, верно, выпивал. Людмила и причину развода написала, что, мол, пьющий. Ну потом как бритвой отрезало. В субботу грамм двести – больше ни-ни. Сердечную ответственность за ребят имел… Ты его, конечно, за преступника считаешь, а, по моему разумению, сел Вася за бумажки. Этих бумажек расплодилось, что клопов, и в каждой подвох, ее и так и эдак повернуть можно. Вот и повернули… Засадите Василия надолго – что нам тогда?
– Да не хотим мы его на долгий срок засаживать, за то и бьемся!
– При твоей должности резону нет за Василия биться.
– Есть резон биться, Прасковья Андреевна, и, надеюсь, добьемся. Но для этого нужна вся правда… Я дам вам честное слово, – помолчав, говорит Томин. – И вы мне поверите. И ради зятя, ради детей скажете то, чего не договорили… когда рассказывали о свидании.
Женщина вздрагивает и в замешательстве тычется по комнате – тут поправит, там подвинет… Наконец опускается на продавленный диван, обнаруживает в руке скомканное платьице, разглаживает на коленях. И глядит на Томина испытующе и сурово.
– Ну, смотри. Иначе ты – не человек, так и знай на всю жизнь!.. На работе Васю сильно любили. Он много кому, бывало, помогал. И решили люди тоже помочь в беде. Собрали на детей вроде как складчину. Большие деньги. Четыре тысячи рублей. Я до них пока не касаюсь. И вещи Васины, которые велел продать, не трогаю. Пенсию носят, а еще с прошлого месяца хожу в семью по соседству – подрабатываю. Обед готовлю, приберу, куплю чего. Так что ребята сыты, в милостыне не нуждаюсь. И думала я деньги вернуть.