Выбрать главу

Анна ненадолго отлучилась домой, Бурнашов отправился в магазин; вернулся из очередей, наверное, через час. Мать уже спала, спокойная, кроткая, с лицом, словно бы присыпанным пеплом. Бурнашов сел возле и стал сторожить сон, такой неровный нынче и обрывистый. А Надежда Павловна видела сны один ярче другого, и все родичи, давно усопшие, были отчего-то молодыми, полными жизни.

ВОСПОМИНАНИЯ НАДЕЖДЫ ПАВЛОВНЫ:

«… Был отец высокий, широкоплечий, густые кудрявые волосы, открытые светлые глаза. Лицо вызывало симпатию у окружающих людей. Не умел ни писать, ни читать. Его называли пан Склярский. Был он кузнец. Очень любил чертей. Шел из кузни, мы в канаву заляжем, ждем. Он кричит: «Волк, поди прочь, лиса, поди прочь, медведь, уходи». Мы выскочим из кювета, его окружим. Он сядет, полный был, красивый. Достанет кусок хлеба и говорит: «Каравай был, да отняли, но кусок остался». Разделит меж нами. Придем в избу (нас десять детей было), ляжем кто где, отец начнет сказки рассказывать, и в каждой сказке черти, и он их красиво наряжал: «А сапожки у него были лаковы-лаковы, а рубаха у него была розова-розова, а жилеточка бархатна-бархатна, а колпак голубой. Слышите, говорит, дверь скрипнула, к нам черт пришел. Ну, проходи, проходи, чего в дверях встал. Ускольки тоби рокив? А, тридцать пять. Ну, дак чего грустный? Вон, моя Маринушка на кровати одна лежит, поди к ней». Мать-то и заругается: «Ах ты, дьявол, чего городишь? Детишек постыдись».

А я все думала, почто отец черта к матери отправлял, и не могла догадаться. Потом только поняла, что сам-то он уже к матери не подходил. Мать любил, ревновал, мать была высокая, но некрасивая. Меня он называл «сыну». Приду в кузню, попрошу мехи покачать, он говорит: «Сыну, гляди на гицу». Незлобив был. В нашей деревне было четыре интеллигента: поп, кузнец, учитель и шорник. У шорника-еврея разболелся зуб. Пришел к нам: «Ой, боже-боже ишь ты мой, Павел Иполитович. Зуб болит». – «Я умею заговаривать. Иди к сверлу, открывай рот». Взял и тоненькой проволочкой привязал зуб к колесу. «Сейчас буду заговаривать. Железо на огне, постой, сейчас заговорю». Принес чицу, положил на накозальню, как ударил молотом и кричит: «Берегись!» Еврей испугался, дернулся, и зуб вылетел. «Что вы наделали. Зуба лишили». – «Да куда бы вы поехали лечить?»

Его очень любили евреи. В семнадцатом году в предместьях Умани он брал в аренду кузницу. Была еврейская резня, их так страшно резали, кровь бежала ручьями. Они бросились в предместье. Их била банда Тютюника. Отец увидал, что евреи ломятся в ворота, открыл их, затолкал сколько мог и закрыл. Сам встал с иконой в воротах и банду благословляет.

Власть долго менялась взад-вперед. В наш дом ворвались деникинцы и начали избивать в сенцах отца, а он ни слова. Мать выскочила, кричит: «Мерзавцы, что вы делаете?» – «Не бойся, – говорит пан Склярский, – разве это бьют!»

Молился двум богам: католикам и православию. Его спрашивают: отчего молишься двум богам? Он отвечал: «Хоть один да поможет». Сидел полгода в тюрьме. Ехал помещик мимо кузни и говорит: «Быдло, смени колесо в карете». Отец был мастер. Скоро выковал дулю и приделал к дверце кареты. И когда дама открывала дверцу, то дуля ей в нос. Просидел полгода в тюрьме и вышел весьма довольный.

Наша деревня была большая. В двадцать первом году был такой заможный хозяин Данилов. Он организовал просвиту, драмкружок. Давали спектакли: «Цыганка Аза», «Наталка Полтавка», с музыкой и пением. Я любила спорить и до смерти что-то доказывать. Был концерт. Я танцевала гопак. И сказала, буду плясать до тех пор, пока сможете играть. А оркестр: сопилка, скрипка, две дудары и барабан. Они сговорились заморить меня, но не могли, я их довела до измору. Потом отливали водой. Было мне тогда двенадцать лет. Отец ходил смотреть вместе с мамой. Отец расчесывал бороду, усы, и шли они с матерью чинно. Отец сидел в первом ряду, все ему нравилось. Я играла красивую девку Марину. В вечерницах хлопцы, парубки поют, танцуют. И вот любовь, появляется ребенок. А парня моего отправляют в Сибирь. Идут сельчанки, плюют на меня: «Покритка, покритка, гулящая девка». Я умываюсь слезами. Отец соскакивает, бежит на сцену: «Да бисова душа. Да ты будешь страмить батьку на все село?» И давай палкой на сцене махать. Подбежала мама, топнула ногой и отправила его домой.

Я матери в детстве говорила: «Я выйду замуж за попа и буду учительницей. Сделаю тебя богатой». Я была шкодливой. Мать с рынка приносила банку сметаны и всем давала по куску хлеба со сметаной. В сарае у нас был погреб, и она там хранила сметану. Я по лестнице спустилась в яму, съела сметану, а кота вымазала остатками. Наелась и довольна. Прошла неделя, я повторила. На третий раз она дозналась, видит, что кот меня боится. Она строгала как раз лучину и с этим ножом побежала за мной. Кричит: «Я тебя зарежу, потому что из тебя порядочного человека не выйдет. Ты набиваешь себе брюхо, а бьешь кота». Я думаю: сейчас повешусь. Взяла веревку, стою за сарайкой, прилаживаю. Мать увидала, отняла веревку, стала целовать и просить прощения.

Однажды я приехала к сестре за сорок километров с мешком двойным – саквой. Сестра напихает чего-то съестного, я и несу домой. А у нее муж жадный был. У них пчелы были, мед в бочке стоял, пуда три. Утром хозяин ушел, а сестра у печи. Я скорей в сени, к бочке, меня перевесило – и в мед. Хорошо сестра почуяла неладное, выскочила – две ноги из бочки торчат. Вытянула, я вся в меде. Меня скорее отмывать, пока хозяина нет.