— О, благодарю вас! Теперь вы уйдете, неправда ли?
— Да.
— Как жалко.
Ответа нет.
— Мисс Этельтон?
— Что?
— Вы еще там? Неправда ли?
— Да, но пожалуйста поторопитесь. Что вы хотели сказать?
— Да… да ничего особенного. Здесь ужасно скучно. Я знаю, что я прошу слишком многого, но… но позволите ли вы мне разговаривать с вами время от времени, если это не очень вас обеспокоит?
— Не знаю… но я подумаю об этом, я постараюсь.
— О, благодарю вас! Мисс Этельтон?.. Увы, она ушла и опять нависли черные тучи, опять закрутился снег, опять завыл бешеный ветер. Но она сказала прощайте, не доброе утро, а прощайте! Значит часы идут верно. Что это были за светлые, чудные два часа!
Он сел и несколько времени мечтательно смотрел на огонь.
— Как странно, — сказал он, тяжело вздохнув, — каких-нибудь два часа тому назад я был совершенно свободный человек, а теперь мое сердце — в Сани-Франциско!
В то же самое время Розанна Этельтон сидела в оконной нише своей спальни, с книгой в руках и, рассеянно смотря на море дождя, омывавшего Золотые Ворота, шептала про себя:
— Какая разница между ним и бедным Бёрлей, с его пустой головой и старомодным талантом подражания!
II
Месяц спустя, мистер Сидней Альджернон Бёрлей сидел в веселой компании, за вторым завтраком, в роскошной гостиной, на Телеграфной Горе; он забавлял всех искусным подражанием голосам и жестам некоторых известных сан-франциских актеров, литераторов и бонандских вельмож. Одет он был элегантно, и был бы красивым малым, если бы не маленький недостаток в выражении глаз. Он казался очень веселым, но, однако, не спускал глаз с двери, с нетерпением ожидая кого-то. Вскоре вошел лакей и передал хозяйке письмо; она выразительно кивнула головой. Это, казалось, разрешило сомнения мистера Бёрлей; живость его мало-по-малу исчезла, один глаз выражал уныние, другой — злобу.
Остальная компания разошлась в определенное время, оставив его вдвоем с хоадикой, которой он сказал:
— Сомнения больше не может быть. Она избегает меня. Она постоянно извиняется. Если бы я мог увидеть ее, если бы мог поговорить с ней хоть одну минуту, но эта неизвестность…
— Может быть, она совершенно случайно избегает вас, мистер Бёрлей. Подите наверх, в маленькую гостиную и посидите там немножко. Я сейчас только распоряжусь по хозяйству и потом пойду в ее комнату. Без сомнения, она согласится увидеться с вами.
Мистер Бёрлей пошел наверх в маленькую гостиную, но, проходя мимо будуара «Тёти Сюзанны», дверь которого была слегка приотворена, он услышал веселый смех, который сейчас же узнал. Не постучавшись и не спросив позволения, он вошел в комнату. Но прежде чем он успел заявить о своем присутствии, послышались слова, взбудоражившие всю его душу и разгорячившие его молодую кровь. Он услышал, как какой-то голос говорил:
— Милая, она дошла.
— И ваша то же, дорогой мой, — ответила Розанна, стоявшая к нему спиной.
Он увидел, как ее стройная фигура нагнулась, услышал, как она что-то целовала… не один раз, а несколько кряду! Душа его изнывала от бешенства. Сокрушительный разговор продолжался.
— Розанна, я знал, что вы должны быть прекрасны, но вы блестящи, вы ослепительны, вы упоительны.
— Алонзо, какое счастье слышать это от вас. Я знаю, что это неправда, но я так рада, что вы это думаете! Я знала, что у вас должно быть благородное лицо, но грация и величественность действительности превзошла бедное создание моей фантазии.
Бёрлей опять услышал дождь жужжащих поцелуев.
— Благодарю, моя Розанна, фотограф приукрасил меня, но вы не должны думать об этом. Милая?
— Я, Алонзо.
— Я так счастлив, Розанна.
— О, Алонзо, никто до меня не знал, что такое любовь, никто кроме меня не узнает, что такое счастье. Оно носится надо мной, как роскошное облако, безграничный свод волшебных, восхитительных восторгов.
— О, моя Розанна! Ведь ты моя, неправда ли?
— Вся, о, вся твоя, Алонзо, теперь и навсегда! Весь день и всю ночь, сквозь мои мирные сны, я слышу одну только песню, и песня эта полна великой прелести: «Алонзо-Фитц Кларенс, Алонзо-Фитц Кларенс, Эстпорт, штат Мэн!»
— Будь он проклят, я узнал теперь его адрес, по крайней мере! — зарычал Бёрлей и вышел из комнаты.
За ничего не подозревавшим Алонзо стояла его мать, представлявшая из себя статую изумления. Она была так с ног до головы закутана в мех, что ничего не было видно у нее, кроме глаз и носа. Она была настоящим аллегорическим изображением зимы, тем более что вся была осыпана снегом.