Я размышляю, на правильном ли я пути решения вверенной мне проблемы или нет. У меня нет мнения на этот счет. Не знаю, разочарован ли я этим или взбешен, или мне на это, в конце концов, наплевать. Не знаю, плохо ли, что я не определился с отношением к тому, как продвигается моя работа. Не знаю, появилось бы сейчас у кого-нибудь другого, оказавшегося на моем месте, определенное чувство, стремление, желание что-то сделать или не сделать, принять какое-то решение, внести какое-то изменение или как раз наоборот – продолжать следовать по пути, который привел его сюда, последовательно, прямолинейно, неуклонно. Я уверен – и если бы аппетит у меня не пропал раньше, то уж сейчас я точно не смог бы есть, – она бы это знала.
Раздается детский крик. Это такой крик, в котором слышна не боль и не обида, а одна лишь неуемная ярость. Крик звучит как сигнал свободной линии в телефонной трубке, только на две октавы выше. Мать попеременно сует мальчику, лежащему на полу ничком, то шоколадный батончик, то пластмассовую пожарную машинку, но он не меняет ни позы, ни громкости. Крик длится и длится, и я чувствую, как мое нейтральное или даже доброжелательное отношение к еще не совсем выросшему человеку переворачивается. С каждой секундой меня наполняет отвращение, тошнота, которая ощущается не в желудке, а в голове. Я тоже хочу закричать. Прежде чем я успеваю полностью осознать это желание, мать тоже повышает голос. Крик не утихает, мальчик кричит так пронзительно, что про себя я обзываю его педиком, что бессмысленно, поскольку, во-первых, он еще не достиг половой зрелости и потому у него еще нет половых предпочтений, а во-вторых, половые предпочтения человека никак не связаны с тембром его голоса; он все еще кричит.
Мамаша топает ногой, будь я на месте ее сына, я бы громко рассмеялся, мое тело поднимается со стула, врежь ему, мои колени распрямляются, стул отъезжает назад, ну давай, трусливая овца, одна пощечина еще никому не повредила, я вижу, как рука деформирует щеку мальчика, не надолго, лишь на миг, я отчетливо вижу, как мягкая ткань под глазом сдвигается к носу в тот самый момент, когда в нее врезается большая ладонь взрослого. Это мужская ладонь. Мой позвоночник выпрямляется, мне больно, я теперь слишком много сижу, говорю я себе последние пять лет, делаю шаг в сторону из зазора между столом и стулом и стараюсь не смотреть на мальчика, он не должен ничего заподозрить, еще рано. Мои ноги идут к мусорному баку, туда летит все, что оставалось на подносе: салфетки и бутылка из-под пива, разворот, и вот я уже направляюсь прямиком к мальчику, чувствую силу притяжения между моей ладонью и его лицом. До него остается шесть шагов, четыре, три, два, мать наклоняется и поднимает барахтающееся тело, целует его в щеку и заглушает крики своим бесконечно терпеливым правым ухом, и я замечаю, что так и не ударил мальчика, лишь на улице, когда миниатюрные кристаллики льда врезаются мне в глаза сквозь узкую щель между почти сомкнутыми веками.
Хорошо на морозе.
Вечером я сижу с двумя знаменитыми философами в японском ресторане на Тридцать шестой улице. С двумя знаменитыми философами и еще с тремя десятками других профессоров, докторантов, студентов. Еду не несут, мы заказываем второй круг саке, знаменитый толстый функционалист и чуть менее знаменитый и менее толстый репрезентационалист говорят о Боге. Мой сосед рассказывает мне, что недавно прочитал одну статью о Германии, очень интересную, и обещает принести мне журнал с этой статьей на следующее заседание междисциплинарного коллоквиума по сознанию и нейробиологии, ну слава тебе господи. Приносят саке, оно теплое и мягкое, пришла и невеста моего соседа, у нее были еще дела, она выше его ростом и тоньше и что-то преподает в каком-то там колледже. Они часто касаются друг друга, то и дело целуются, держатся за руки, и она рассказывает, что разведена. Я не рассказываю ничего, но этого никто не замечает. Официант – кореец, рассказывает сосед, этого тоже никто не замечает, потом наконец-то приносят еду.
Функционалист и репрезентационалист все еще говорят о Боге, я несколько озадачен, поскольку думал, что они атеисты, во всяком случае, они ярые борцы против возможности физически необъяснимого компонента сознания, то есть против того, что раньше называли душой, и все-таки они говорят о Боге, причем совсем не так, как обычно говорят о том, чего не существует или скорее всего не существует, например, о единорогах или о квадратных кругах. Испанский студент по обмену критикует теорию эволюции, но не с религиозной, а с формальной точки зрения, я пытаюсь послушать его, но тут сосед заявляет мне, что, согласно прочитанной им статье о Германии, главная проблема Германии – производственные советы.