Это мое эгоистическое удовольствие: наблюдать, оставаясь невидимой. Им обеим не будет никакой радости, если они узнают, кто я такая на самом деле. Возможно, это убьет Лил, разбередив старую боль. Возможно, меня она возненавидит за то, что я выжила, когда все остальные ее сокровища осыпались пеплом в погребальную урну. А Миранда… я даже не знаю, что с ней будет, если она узнает, кто ее настоящая мать. Мне представляется, как ее яркая сердцевина кривится, сжимается, и тускнеет, и остается такой навсегда. Из нее получилась прекрасная сирота.
Мы все трое – Биневски, но только Лил носит эту фамилию. Для Хрустальной Лил я просто «двадцать первая». Или «Макгарк, калека из двадцать первой квартиры». Миранда более колоритна. Я слышала, как она шепчет друзьям, проходя мимо моей двери: «Карлица из двадцать первой» или «старая альбиноска-горбунья из двадцать первой».
Мне редко приходится общаться с ними. Квитанции на квартплату Лил оставляет в корзинке, выставленной в коридор рядом с ее открытой дверью, и я просто забираю их. По четвергам выношу мусор, и Лил не забивает себе этим голову.
Миранда здоровается со мной при встрече. Я молча киваю. Иногда она пытается заговорить со мной на лестнице. Я отвечаю коротко, отстраненно и стараюсь как можно быстрее сбежать к себе, и мое сердце колотится, как у грабителя.
Лил решила забыть меня, а я решила не напоминать ей о себе, но мне страшно увидеть стыд и отвращение на лице своей дочери. Это меня убьет. И вот я наблюдаю за ними и забочусь о них – втайне, словно полуночный садовник.
Лиллиан Хинчклифф-Биневски – Хрустальная Лил – худощавая и высокая. Ее увядшая грудь свисает чуть ли не до пупа, но сама Лил по-прежнему держится прямо. У нее узкое вытянутое лицо и тонкий породистый нос протестантской аристократки. Она никогда не выходит на улицу без шляпки. Чаще всего это твидовая шляпка с полями, так низко надвинутыми на глаза под розовыми очками, что Лиллиан приходится задирать голову, чтобы увидеть тот бледный свет и движение, которые она расположена разглядеть. В пальто, отделанном мехом мертвых грызунов, Лил проникает на званые завтраки, не вызывая подозрений.
Следить за ней просто. Ее высокая бостонская фигура выделяется в толпе, перемещаясь от одной точки контакта к другой. Она мнительна и бесстрашна, а ее продвижение внушает тревогу. Проходя мимо любого вертикально стоящего предмета, Лил непременно схватится за него и ощупывает, чтобы убедиться, что это такое. Телефонные столбы, дорожные знаки – Лил бросается к ним и хватает, словно они сейчас рухнут, а она не дает им упасть, потом ощупывает двумя руками и, запрокинув голову, мчится к следующей мутной прямостоящей тени, которую различают ее глаза. Точно так же она обращается и с людьми. Я видела, как Лил шла два десятка кварталов по людным полуденным улицам, как металась от одного испуганного пешехода к другому, хватала кого-то за плечо, поглаживала одной рукой, а вторую тянула вперед, норовя вцепиться в грудь следующего прохожего, оказавшегося у нее на пути. Когда кто-нибудь возмущался, огрызался, ругался или отталкивал Лил от себя, она лишь на мгновение замирала в растерянности и сразу вцеплялась в кого-то другого, используя живые тела как поручни для передвижения.
Я ковыляю следом. Она меня не замечает. Двадцать футов между нами – совершенная защита. Мне интересно наблюдать, как люди шарахаются, останавливаются и смотрят на мечущуюся старуху в ее безнадежном пути. Какой-то умник с учебником под мышкой, сам удивленный своим еле сдержанным побуждением толкнуть старую женщину только за то, что она им воспользовалась как трапецией, немного пристыженный, застыл с глупым видом и смотрит ей вслед. Потом оборачивается и видит меня, ковыляющую по улице и глядящую ему прямо в лицо. Это двойная картина его вымораживает. Моя мама, одна на улице, кажется странной, но эту странность можно списать на обычное состояние городских сумасшедших, пьяниц и попрошаек, а когда в двадцати футах сзади шагаю я – это бьет наповал. Пробирает даже надутых снобов. Они возвращаются домой и говорят своим женам, что улицы Портленда просто кишат всякими ненормальными. Им грезится некая извращенная связь между малахольной старухой и горбуньей-карлицей. Или у них появляется мысль, что мы сбежали из дурдома или в город приехал цирк.
Несколько раз в неделю, очевидно, уверенная, что она пребывает в Бостоне, Хрустальная Лил не без труда поднимается на холм, к большому дому на Виста-авеню. Она бежит вдоль кованой решетки, шарит по ней руками, что-то ищет. Потом стоит с раскрытым ртом – упругая нитка слюны, как перемычка между верхней и нижней челюстью, – стоит и чего-то ждет перед входом. Скорее всего, Лил не различает контуры мансардных окон, но машет им рукой. Иногда вцепляется в кого-нибудь из прохожих и кричит: «Я родилась в этом доме! В Розовой комнате! Мама поила нас чаем на солнечной террасе!» Когда ее пленник спасается бегством, она просто стоит и бормочет себе под нос. Лил не замечает, что георгианский особняк обернулся элитным многоквартирным домом. Она ждет, когда на улицу выйдет старый пес или старый слуга и узнает ее со слезами радости на глазах, блудную дочь, вернувшуюся домой после стольких лет. Наверное, ей грезится, что ее проведут в дом, и там встретит и приласкает мама, и ее уложат в девственную постель, и уютно подоткнут одеяло. Но из дома выходят лишь худощавые молодые профессионалы и ловко обходят Хрустальную Лил, возникшую у них на пути. Вскоре она плетется назад, в свою комнатушку на Карни-стрит.