Выбрать главу

– А я огорчалась всегда тем, что ваш муж отнял у меня моего сына! – И права.

Три часа ночи. Луна красиво светит в мое окно, а на душе тоска, тоска. И какая-то только болезненная радость, что вот тут совсем близко дышит и спит мой Левочка, который еще не весь отнят у меня…

...

В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.

…Я должен был возвращаться из Ясной Поляны в Телятинки как раз в то время, когда Софья Андреевна направлялась к Е. И. Чертковой. Узнав об этом, она любезно предложила довезти меня туда, на что я с удовольствием согласился.

В коляске, на рысаках, мы поехали. Софья Андреевна – в изящном черном шелковом костюме ради великосветской Е. И. Чертковой, друга императрицы-матери Марии Федоровны…

Поехали в объезд, по большаку, чтобы миновать плохой мост через ручей Кочак.

И вот Софья Андреевна всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня передать Черткову, чтобы он возвратил ей рукописи дневников Льва Николаевича.

– Пусть их все перепишут, скопируют, – говорила она, – а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича!.. Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что, если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну ему тогда мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему… Вы скажете ему это?.. Ради Бога, скажите!..

Софья Андреевна, вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слезы и волнение ее были самые непритворные…

Она почему-то не верила, что я передам ее слова Черткову, и умоляла меня об этом снова и снова…

Я не мог без чувства глубокого сострадания смотреть на эту плачущую, несчастную женщину. Тех нескольких десятков минут, которые я провел с нею в экипаже, я никогда не забуду.

Признаюсь, меня самого охватило волнение, и мне так захотелось, чтобы какою угодно ценою, ценою ли передачи рукописей Софье Андреевне или еще каким-нибудь способом, был возвращен мир в Ясную Поляну – мир, столь нужный для всех, и особенно для Льва Николаевича!.. В этом настроении я отправился к В. Г. Черткову, когда мы приехали в Телятинки.

Узнав, что я имею поручение от Софьи Андреевны, Владимир Григорьевич, встревоженный, с озабоченным видом, ведет меня в комнату своего ближайшего помощника и непременного советника Алеши Сергеенко. <…>

Я начинаю рассказывать о просьбе Софьи Андреевны вернуть рукописи. Владимир Григорьевич – в сильном возбуждении.

– Что же, – спрашивает он, уставившись на меня своими большими белыми, возбужденно бегающими глазами, – ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?!

При этих словах Владимир Григорьевич, совершенно неожиданно для меня, делает страшную гримасу и высовывает язык.

Я гляжу на Черткова и страдаю внутренне от того нелепого положения, в которое меня ставят, и не знаю: меня ли это унижает, или мне надо жалеть этого человека за то унижение, которому он себя подвергает. Я соображаю, однако, что Чертков хочет посмеяться над проявленной мною якобы беспомощностью, когда-де на меня насела в экипаже Софья Андреевна. Он, должно быть, заметил то волнение, в котором я находился, и раздражился, поняв, что сочувствую Софье Андреевне и жалею ее.

Собравшись силами, я игнорирую выходку Владимира Григорьевича и отвечаю ему:

– Нет, я не мог ей ничего сказать, потому что я сам не знаю, где дневники!

– Ах, вот это прекрасно! – восклицает Чертков и суетливо поднимается с места. – Так ты иди, пожалуйста!.. (Он отворяет передо мной дверь из комнаты в коридор.) Там пьют чай… Ты, наверное, проголодался… А мы здесь поговорим!..

Дверь захлопывается передо мной, щелкает задвижка замка. Я выхожу, ошеломленный тем приемом, какой мне оказали, в коридор. Владимир Григорьевич и Алеша Сергеенко совещаются.

Позже я узнаю, что дневники решено не возвращать.

13 июля

Отправив вчера Черткова с верховой езды, для меня, Лев Ник. вечером ждал его для объяснения причины, и Чертков долго не ехал. Чуткая на настроение моего мужа, я видела, как он беспокойно озирался, ждал его вечером, как ждут влюбленные, делался все беспокойнее, сидя на балконе внизу, все глядел на дорогу и наконец написал письмо, которое я просила мне показать. Саша письмо привезла, и оно у меня. Разумеется, «милый друг» и всякие нежности… и я опять в диком отчаянии. Письмо это он отдал все-таки приехавшему Черткову. Я взяла его под предлогом прочтения и сожгла. Мне уж он никогда больше не пишет нежных слов, а я делаюсь все хуже, все несчастнее и все ближе к концу. Но я трусиха. Не поехала сегодня купаться, потому что боюсь утопиться. Ведь нужен один момент решимости, и я его еще не нахожу.

Позировала для Левы долго. Лев Ник. ездил верхом с Сухотиным и Гольденвейзером. Я искала дневник последний Льва Ник – а и не нашла. Он понял, что я нашла способ его читать, и спрятал еще куда-то. Но я найду, если он не у Черткова, не у Саши или у доктора, куда спрятал от меня.

Мы, как два молчаливых врага, хитрим, шпионим, подозреваем друг друга! Скрываем, то есть Лев Ник. скрывает вместе с этим злым фарисеем, как его прозвал один близкий человек – H. H. Ге-сын, – все, что можно скрывать; может быть, и последний дневник он вчера вечером уже передал Черткову.

Господи, помилуй меня, люди все злы, меня не спасут… Помилуй и спаси от греха!..

Ночь 13 на 14 июля. Допустим, что я помешалась и пункт мой, чтоб Лев Ник. вернул к себе свои дневники, а не оставлял их в руках Черткова. Две семьи расстроены; возникла тяжелая рознь; я уже не говорю, что я исстрадалась до последней крайности (сегодня я весь день ничего и в рот не брала). Всем скучно, мой измученный вид, как назойливая муха, мешает всем.

Как быть, чтоб все были опять радостны, чтоб уничтожить мои всякие страданья?

Взять у Черткова дневники, эти несколько черных клеенчатых тетрадочек, и положить их обратно в стол, давая ему по одной для выписок. Ведь только!

Если трусость моя пройдет и я наконец решусь на самоубийство, то, как покажется всем в прошлом, моя просьба легко исполнима, и все поймут, что не стоило настаивать, жестоко упрямиться и замучить меня до смерти отказом исполнить мое желание.

Будут объяснять мою смерть всем на свете, только не настоящей причиной: и истерией, и нервностью, и дурным характером, – и никто не посмеет, глядя на мой, убитый моим мужем, труп, сказать, что я могла бы быть спасена только таким простым способом – возвращением в письменный стол моего мужа четырех или пяти клеенчатых тетрадок. (Их было семь [58] .)

И где христианство? Где любовь? Где их непротивление ? Ложь, обман, злоба и жестокость.

Эти два упорных человека, мой муж и Чертков, взялись крепко за руки и давят, умерщвляют меня. И я их боюсь; уж их железные руки сдавили мое сердце, и я сейчас хотела бы вырваться из их тисков и бежать куда-нибудь. Но я чего-то еще боюсь…

Говорят о каком-то праве каждого человека. Разумеется, Лев Ник. прав, мучая меня своим отказом взять его дневники у Черткова. Но при чем право с женой, с которой прожил полвека? И при чем право, когда дело идет о жизни, об общем умиротворении, о хороших со всеми отношениях, о любви и радости, о здоровье и спокойствии всех – и наконец, об излюбленном Л. Н. непротивлении. Где оно?

Завтра Л. Н., вероятно, поедет к Черткову. Таня с мужем уедет в Тулу, а я – я буду свободна, и если не Бог, то еще какая-нибудь сила поможет мне уйти не только из дома, но из жизни…

Я даю способ спасти меня – вернуть дневники. Не хотят – пусть променяются: дневники останутся по праву у Черткова, а право жизни и смерти останется за мной.