Наш капитан целиком во власти иллюзии этой достойной истинного мужа увеселительной забавы: слиться воедино с мятежной Африкой, но не иначе как испытывая головокружение от насилия и смертоносной внезапности нападения.
Боске, так же как и Монтаньяк, останется холост: а зачем им жениться, зачем им благопристойная, упорядоченная жизнь, когда воинственный пыл, воскрешаемый словами, заменяет им все. Еще бы, вновь пережить, хотя бы в воспоминаниях, неистовое наслаждение, которое может доставить только опасность, — разве этого мало? К тому же звучные фразы их посланий заключают в себе такой накал страстей, о котором понятия не имеют женщины из почтенных семейств, терпеливо предающиеся тем временем грезам о будущем счастье.
На поверхность этой лихорадочной писанины всплывают порою, словно шлаки, и побочные факты. Взять, к примеру, ту самую женскую ступню, которую кто-то отрезал, дабы завладеть золотым или серебряным браслетом, украшавшим щиколотку. Боске отмечает эту «деталь» как бы вскользь, мимоходом. Или еще семь убитых женщин (да-да, тех самых — зачем, видите ли, им понадобилось, будучи застигнутыми врасплох, оскорблять пришельцев?), они, вопреки воле автора, портят его стиль, став чем-то вроде золотушных струпьев.
Словно любовь к войне и на войне не переставала смердеть, о чем наш беарнец весьма сожалеет! Быть может, зараза, таившаяся в самой декорации в силу ее естественной дикости, перекинулась и на доблестных завоевателей?..
Возможности сойтись с врагом вплотную в жаркой схватке нет. Остаются такие вот окольные пути: то описание изуродованных женщин, то перечисление быков и вообще захваченной скотины, а то еще любование блеском награбленного золота. Главное, убедить себя, что враг ускользает, прячется, бежит.
Но враг, как назло, появляется откуда-то с тыла. Его война молчалива, без всяких словоизлияний: у него нет на это времени. Женщины своим мрачным кличем как бы обращаются к сильному полу, стихийно создавая странный язык, порожденный войной. В этих криках есть что-то нечеловеческое, они тревожат душу своей пронзительностью, таинственные знаки заключены в этой коллективной, дикой песне, ее звуки не дают покоя нашим писакам. И может, поэтому Боске не в силах забыть об убитом подростке, защищавшем свою сестру в роскошной палатке, и вспоминает ступню неизвестной женщины, отрезанную из-за халхала…[31] Такие — то вот второстепенные детали и портят слог целого письма: виной тому неприличие этих кусков плоти, о которых не смогло умолчать послание.
Описывать Африканскую войну, как некогда Цезарь, изысканность стиля которого смягчала апостериори жестокость военачальника, — значит ли это пытаться вновь заполнить опустевший театр?
Плененные женщины не могут быть ни зрительницами, ни действующими лицами спектакля псевдотриумфаторов. Мало того, они попросту ни на что не смотрят. Граф де Кастеллан, сам принимавший участие в таких конных набегах, а потом пописывавший для парижского издания «Ревю дю Монд», не без пренебрежения замечает: эти алжирки шествуют в кортежах победителей, выпачкав предварительно лица грязью и испражнениями. Изысканный хроникер ничего не преувеличивает и не обманывает ни себя, ни нас, но они не только защищаются таким способом от врага, ведь он, кроме всего прочего, еще и христианин, а следовательно — чужой, иноверец, поэтому с ним связано в их глазах все, что находится под запретом! И они спасаются, как могут, пряча свои лица под маской грязи, а если понадобилось бы, то и крови…
Даже порабощенный туземец не чувствует себя побежденным. Он просто не поднимает глаз, чтобы не видеть своего победителя. Он не «признает» его. Никак не называет. А что же это за победа, если у нее нет имени?
Слова ведь тоже служат своего рода прикрытием. При помощи слов воздвигается пьедестал в ожидании триумфа, который готовят себе любые империи, будь то Римская или какая иная.
Эту ежедневную корреспонденцию, отправляемую с бивуаков, вполне можно сравнить с любовной перепиской, ибо та, кому адресуют послания, становится всего лишь предлогом для того, чтобы заглянуть в свою собственную душу, обуреваемую сумятицей чувств… Война и любовь оставляют похожие следы, причиной тому — неуверенность перед лицом того, кто ускользает. А любая неуверенность порождает страх, и тогда, чтобы положить конец страху, начинают писать.
Письма этих позабытых всеми капитанов, которые уверяют, будто их волнуют проблемы снабжения армии или карьеры, и выражают порой свое личное миропонимание, так вот эти письма говорят, по сути, об алжирской земле, как о женщине, которую невозможно приручить. Покоренный Алжир это только фантастическое видение, ибо каждая битва все более отдаляет миг возможного угасания сопротивления.
Эти воины, молодцевато гарцующие на торжественном параде, не могут, несмотря на всю свою элегантность, смягчить боль несущихся им вслед пронзительных криков, моему воображению они рисуются скорбными возлюбленными моей алжирской земли. Страдание подвергшихся насилию безвестных людей, изливающееся таким образом, должно было бы взволновать меня в первую очередь; но почему-то, как это ни странно, меня неотступно преследует мысль о смятении самих убийц, о снедающей их тревоге.
Их слова, заключенные в томах, затерявшихся ныне на полках библиотек, отражают чудовищную действительность того времени, буквально обнажая ее. Этот чуждый им мир, которым они овладевали так, как овладевают женщиной, этот мир непрерывно стонал все двадцать, а то и двадцать пять лет после взятия приступом Неприступного Города… И эти сверхсовременные офицеры, эти изысканные всадники, оснащенные по последнему слову техники, возглавляющие тысячи самых разношерстных пехотинцев, эти крестоносцы века колониализма, слышавшего столько всяких стонов и воплей, упиваются нашей землей, словно плотью. Проникают в нее, как бы лишая ее девственности. И вот уже Африка в их власти, но и теперь она не в силах побороть свое нежелание, заглушить свой стон отвращения.
Стоит ли вспоминать о смерти святого Людовика у стен Туниса или о поражении Карла Пятого в Алжире, отмщенных таким образом: какой смысл взывать к предкам, связанным воедино крестовыми походами и джихадами…[32] Французские женщины читают письма победителей чуть ли не в молитвенном экстазе; и это фамильное благочестие окружает ореолом святости предполагаемое обольщение, которое свершается там, по другую сторону Средиземного моря.
Первые любовные письма, написанные в дни моего отрочества. Написанное мной превращалось в дневник мечтательной затворницы. Я считала эти страницы «любовными», так как их адресат был тайным воздыхателем; на деле же то были всего лишь опасные письма.
Я описываю время, которое уходит, летнюю жару в наглухо закрытом помещении, наполненные шалостями послеобеденные сиесты. Мое вынужденное молчание временной затворницы придает глубину этому монологу, принимающему обличье запретной беседы. Я пишу, чтобы закольцевать окольцованные дни… Эти летние месяцы, которые я провожу как пленница, не вызывают у меня ни малейшего протеста. Жизнь при закрытых дверях я воспринимаю как каникулярный перерыв. Близится начало школьных занятий, время учебы обещает мне скорое освобождение.
А пока мои послания на французском языке уходят прочь отсюда. Они призваны нарушить это затворничество. Эти так называемые вопреки здравому смыслу «любовные» письма похожи на решетку ставен, сквозь которую сочится солнечный свет.
31
Халхал — золотое или серебряное украшение, которое арабские женщины надевают на щиколотку.