Мне семнадцать лет. В то утро бурлящий город был залит солнцем. Я сворачиваю на улицу, которая убегает куда — то вдаль; и повсюду, в конце любой улицы или маленькой улочки, простирается море — безмолвный зритель. Я кидаюсь ему навстречу.
Произошла самая обычная ссора влюбленных, которая моему воображению рисуется вызовом, и я бросаю этот вызов пространству, а тем временем тайная сердечная рана, самая первая, растет и ширится… Мои глаза устремлены в сияющую синь; странная сила толкает меня вперед, я желаю расстаться со всем на свете, бегу со всех ног, мне хочется улететь. Бурлящий город залит солнцем, город других…
Лихорадочное нетерпение, стремление к абсолюту; бегом спускаюсь по улице вниз. Я еще ничего не решила и даже не успела ни о чем подумать, меня неудержимо влечет вперед этот порыв, и только, но в этот самый момент тело мое метнулось вдруг под трамвай, внезапно вынырнувший из-за крутого поворота.
Как я очутилась возле порта? Не помню. Я уже не помнила себя, просто летела навстречу морю, обуреваемая жаждой забвения, и тут моему взору открылось похожее на гигантскую акварель последнее видение: мачты корабля, пронзившие лазурь небес. Но, прежде чем погрузиться в небытие, я рухнула на железные рельсы, ставшие мне постелью.
Когда через несколько минут меня подняли, средь шума толпы собравшихся вокруг зевак я, медленно приходя в себя после погружения в трагический омут, расслышала один голос, голос кондуктора, который в самый последний момент успел затормозить. И вот в этой утратившей все краски пустоте, сопутствовавшей моему новому рождению, одна деталь приобрела вдруг огромное значение. Меня поразил акцент, с каким потрясенный мужчина все повторял: — У меня до сих пор дрожит рука, посмотрите!
Я узнала говор небогатого люда европейских кварталов города. Мужчина сорвался на крик, снова и снова повторяя эти слова дрожащим голосом. Я широко открыла глаза. Все еще лежа на земле, я все-таки сумела различить фигуру этого мужчины, потом его лицо, склонившееся надо мной: толпа, должно быть, расступилась, пропустив его, чтобы он успокоился. А он так и впился глазами в девушку, которая не двигалась, но все-таки дышала, а значит, была жива.
С тех пор я начисто забыла незнакомца, но голос его, возвысившийся над общим гулом, все еще звучит в моих ушах. Волнение его навек врезалось мне в память.
— У меня до сих пор дрожит рука, — твердил он, — посмотрите!
Наверное, он показывал столпившимся очевидцам свою руку, которая, остановив трамвай, спасла мне жизнь.
Девушку вытащили из-под вагона; она отделалась легкими ушибами, и «скорая помощь» доставила ее в ближайшую больницу. Она сама удивлялась, что это на нее нашло и как это она, словно в полусне, могла решиться пойти «до конца». До какого такого конца? Быть может, то был конец мятущегося отрочества? Очнулась она при звуках голоса кондуктора, чтобы снова погрузиться затем в сумрак неизвестности, ну а потом ее опять закружил вихрь любовной истории. Она никому не рассказывала о том, что произошло, да и что это было — душевный кризис или беспредметный бунт? Познала ли она и в самом деле отчаяние?
Но этот акцент небогатого люда европейских кварталов города, этот говор, облекший голос кондуктора в плоть и кровь, навсегда остался ей близок: смерть, чье крыло едва не коснулось земли, приняла, видно, это обличье.
Долгая история мучительной любви, до смешного долгая. Проходит пятнадцать лет, и тут уж, пожалуй, становится не до смеха. Годы тянутся один за другим, счастье кажется таким обыденным, плоским. Долгий период благополучия, слишком долгий.
Проходит еще два-три года; несчастье кажется таким обыденным, плоским, время словно раскололось, теперь оно отмеряется угрюмым молчанием…
И вот однажды ночью женщина выходит в Париже на улицу одна. Чтобы пройтись, чтобы постараться понять… Найти нужные слова, чтобы больше не витать в облаках, не ждать больше неведомо чего.
Улица Ришелье, десять часов вечера, одиннадцать; сырая осенняя ночь. Постараться понять… Куда приведет туннель внутреннего молчания, немоты? Шагая вперед, начинаешь ощущать упругость собственных ног, покачивание бедер, легкость тела в движении, и видишь наконец просвет в жизни, и расступаются стены, все стены…
Кто-то, какой-то незнакомец, идет вслед за мной уже довольно давно. Я слышу его шаги. Ну и что? Я — одна, совсем одна. Я ощущаю себя полноценной, нетронутой, пожалуй, как «в самом начале», но только вот чего? Ну хотя бы этого паломничества. Впереди — голое пространство, длинная пустая улица принадлежит мне, я свободно шагаю по ней, подчиняясь собственному ритму, и камни стен со всех сторон глядят на меня.
И мало-помалу одиночество этих последних месяцев растворяется в холодном сиянии красок ночного пейзажа, но вот внезапно раздается чей-то голос, он звучит все громче и громче. В нем слышатся отзвуки былых печалей. Чей же это голос, неужели мой? Я с трудом узнаю его.
Сначала нёбо мое обжигает поток горячей лавы, который затем превращается в бурную реку, выплескивающуюся из моих уст и несущуюся как бы впереди меня.
Долгий, монотонный, ни на что не похожий, нескончаемый вопль, нечто вроде осадка, исторгнутого из глубин моего существа, и вот эта расплавленная масса изливается, подобно неведомой смоле, оставляя за собой нагромождение неопознанных обломков… Глядя на себя как бы со стороны, я почти безучастно вслушиваюсь в это отвратительное месиво звуков: тут патока смертных хрипов, гуано из икоты и удушья, запах азота, источаемый неким трупом, задохнувшимся и гниющим во мне. Голос, мой голос (или, вернее, то, что исторгается из моего зияющего рта, разинутого, как при тошноте, или готового затянуть некую скорбную арию), звучит не умолкая. Наверное, надо поднять руку и закрыть ею лицо, чтобы остановить таким образом потерю невидимой крови?
Или по крайней мере уменьшить ее лавину! Здесь, рядом, за этими стенами, сидят в тепле чужие мне люди, а я, я всего лишь бездомная изгнанница, беглянка с другого берега, где женщины передвигаются подобно белым призракам и похожи на мертвецов, погребенных стоймя, потому что им не положено делать того, что делаю теперь я, — выть не умолкая: что за варварский звук, что за дикость, такая же точно дикость, как останки, что достались нам от прошлого!.. Смягчить хоть немного этот хрип, сделать его похожим на речитатив, пускай и неуместный, на что-то вроде заклятья в изгнании.
Улица Ришелье такая длинная и узкая и совсем пустая. Дойти до конца ее и остановиться, оборвав тем самым этот дикий звук, это ламеито, принадлежащее, как ни странно, мне.
А за мной по-прежнему следует незнакомец, о котором я и думать забыла; он замедляет шаг, когда я замедляю свой, и, когда мой сдавленный голос, постепенно стихая, зазвучал чуть помягче, он решился наконец вымолвить:
— Прошу вас, мадам, не кричите так!
Крик застрял у меня в горле. При свете уличного фонаря я поворачиваю к нему свое застывшее лицо: что вообразил себе этот назойливый человек, думает, что я страдаю?
— Оставьте меня одну, пожалуйста!
Сказала я это почти ласково, удивившись волнению этого незнакомца. Я совсем не помню его лица, едва могу вспомнить его силуэт, но голос, в котором звучала мольба, мне слышится и по сей день-такой теплый, взволнованный, что дух захватывало. Взволнованность его объясняется тем, сказал он, что я кричу. Неужели именно это положило конец моему бунту, от которого все во мне клокотало?.. Реакция этого незнакомца внезапно открыла мне многое, и я приняла ее как должное. Ничто уже теперь не в силах причинить мне боль.
— Пожалуйста! — повторила я совсем тихо и невольно отпрянула.
Свет фонаря падает па высокую фигуру и сияющий взгляд мужчины, который пристально смотрит на меня. Я не выдерживаю его взгляда и опускаю глаза. Он уходит. Два тела, потрясенные взаимной печалью, на какую-то долю секунды приблизились друг к другу. Мимолетное видение возможного счастья.