И каждая из них садится на отведенное ей место; диваны в центре предназначены для почтенных дам, возглавляющих ту или иную процессию, только они, эти дамы, имеют право говорить громко, о чем-то спрашивать, поздравлять, расточать благословения, пока сбрасывают с себя покрывала из белоснежной шерсти и с помощью «своей молодой» снимают чадру из жесткого шелка, пока рассаживаются, шелестя одеждами, другие гостьи.
Молодая из каждого семейства в течение двух или трех часов обязана безропотно демонстрировать всем свое лицо, свои старинные украшения и отделанные вышивкой шелка; свекровь же хоть и участвует в разговоре, но неустанно следит за невесткой, проверяя, вызывает ли та всеобщее восхищение и зависть.
Я наблюдаю за неукоснительным соблюдением установленного протокола из коридора или примостившись где — нибудь в углу дворика; нам, девочкам, разрешается передвигаться свободно, однако средь всеобщего гвалта мы ухитряемся не упускать ничего и знаем причины непредвиденных всплесков в разговоре или внезапно воцарившейся тишины.
Молодые женщины, замужние или вдовые, садятся чаще всего на стулья и застывают неподвижно, испытывая явную неловкость. Мне кажется, они в этот момент страдают.
— Почему они никогда не вступают в разговор? — интересовалась я раньше.
Лишь изредка, да и то тихим шепотом, осмеливаются они сказать «спасибо» или похвалить кофе и сладости, а то едва слышно обмениваются приветствиями со своими соседками. Вопросы обычно задаются в соответствии с установленными правилами, в одних и тех же выражениях с непременным благодарственным поминанием Аллаха и его пророка. Ритуал настолько привычен и не меняется раз от разу, что находящаяся на противоположном конце комнаты гостья может, не повышая голоса, сказать другой:
— Как поживает хозяин дома? Как твои ребятишки? Да ниспошлет Аллах почтенному шейху паломничество в Мекку!
И то же самое услышит в ответ. Обмен приветствиями и благословениями совершается почти беззвучно.
Лишь иногда, нарушая благостную атмосферу, прозвучит неожиданно громкий голос какой-то из самых пожилых женщин, донесется несдержанный смех или чересчур откровенное замечание, которое можно расслышать, несмотря на крик столпившихся у дверей или резвящихся на ковре ребятишек. После того как поданы кофе, чай и сладости, почтенные матроны могут себе позволить расслабиться. В форме намеков, с помощью пословиц и поговорок они начинают судачить по поводу того или иного отсутствующего члена семейства.
Затем разговор незаметно заходит о присутствующих, то есть о себе или, во всяком случае, о супруге, именуемом, как и полагается, «он», однако никому и в голову не придет жаловаться по поводу какого-нибудь семейного несчастья или всем известного горя (развод, ссора или временная разлука, наследственная тяжба и так далее), и в конце концов рассказчица, ссылаясь на собственный пример, непременно призовет присутствующих к смирению пред волей Аллаха и местных святых. Порою автобиографическую тему матери подхватывают дочери, комментируя события шепотом, но довольно пространно. В общих чертах и весьма неопределенных выражениях они поведают о том, как произошло несчастье: мужчина пришел пьяный и ударил либо, напротив, «сам» оказался жертвой судьбы или болезни, откуда и слезы, и долги, и неизбывная нищета… Так разворачивается театральное действо сидящих кружком горожанок, которые волей-неволей повествуют о собственной своей жизни.
Лица гостей и разнообразие их костюмов не привлекали особого внимания, ибо непритязательное одеяние старух датируется началом века, а золотые розочки на лбу, татуировка между подведенными бровями неподвижно застывших невесток остаются неизменными на протяжении жизни двух или трех поколений…
И каждое такое собрание изо дня в день, из месяца в месяц подтверждает бесполезность всякого бунта, ведь недаром любая женщина, взявшая слово, — и та, что кричит во весь голос, и та, что шепчет чуть слышно, — чувствует потом облегчение. Причем здесь никто и никогда не говорит от первого лица, употребляя местоимение «я», нет, чей-то голос в общепринятых, безликих выражениях выкладывает свой тяжкий груз обид и горечи, от которых саднит в горле, и все. Но зато каждая женщина, несущая в душе скрытую рану, чувствует себя умиротворенной после такого коллективного прослушивания.
То же самое и в отношении радости или счастья об этом можно только догадываться; тут уж в ход пускается все — и пословица, и некое иносказание, все вплоть до басен и загадок; сложная словесная мизансцена призвана обмануть или задобрить судьбу, но выставить свои истинные чувства на всеобщее обозрение — упаси Аллах!
Вторая мировая война, обойдя, казалось бы, стороной мою родную землю, которая тем не менее потеряла на фронте немало своих солдат, закончилась у нас грандиозной вспышкой национальных чувств. И даже самый день Победы был отмечен целой цепью насильственных актов.
Так, в городе, где я родилась, говорили о заговоре, который удалось будто бы сорвать в самый последний момент: в военном госпитале взорвалась бомба, а со склада похищено было оружие. Зачинщиков этих волнений вскоре арестовали.
В тот год во время летних каникул мне довелось присутствовать на необычной церемонии, напоминавшей похороны. Арестованный в числе заговорщиков племянник моей бабушки был приговорен к каторжным работам, словно бандит.
Началось паломничество посетительниц в белых покрывалах; траурные песнопения облагораживали и возвышали скромное жилище, где проживала младшая сестра бабушки. Смерть без покойника, и такое бывает. В прихожей, сбившись в кучки, толпились озадаченные ребятишки, а почтенные матроны располагались на матрасах и раскачивали головами, поддерживая таким образом горестные сетования матери, которая, повязав лоб белой лентой и забыв обо всем на свете, дала волю своим чувствам, изливая их в пронзительных жалобах.
А мы, зрители, стояли как завороженные, ощущая всю странность происходящего: отсутствие того, кого оплакивали, нарушало привычный ритуал, от которого остались только слова, подкреплявшиеся согласной покорностью женщин, внимавших причитаниям матери… Потом уже мы услыхали обрывки разговоров о «каторжных работах» (неожиданный приговор тому самому сыну, которого еще не хоронили, но уже оплакивали), о бомбе, о похищении оружия: целый роман пересказывался вполголоса жительницами города, выражавшими сострадание или покорность фатальной неизбежности.
Меня поразило суждение, высказанное бабушкой, касавшееся вовсе не племянника, которого она не решалась назвать ни героем, ни вором с большой дороги, и не обрушившегося на ее семью несчастья, хотя она почитала себя единственной опорой всего семейства. Нет, она осуждала свою сестру, ибо во время траурного собрания та без всякого стеснения выставила напоказ свое горе. По мнению бабушки, главное заключалось в том, чтобы быть на высоте и в счастье, и в несчастье, независимо от того, что уготовила тебе судьба.
На следующий год племянника помиловали, однако я не помню, чтобы бабушка переменила свое мнение в отношении младшей сестры, с такой беспредельной искренностью выразившей на людях свою печаль.
И вот теперь в так мало изменившемся фамильном доме именно этот суровый приговор является для меня олицетворением умершей бабушки.
Разве может женщина говорить громко, пускай даже по — арабски, раньше, чем достигнет почтенного возраста? Разве можно сказать «я», ведь это значило бы пренебречь общепринятыми иносказательными формулами, призванными удержать всякую индивидуальность в рамках коллективного смирения… Какими глазами взглянуть на свое детство, даже если оно протекало не так, как у всех? А если умалчивать об этом, то разница вообще исчезает. Говорить только в соответствии с раз и навсегда установленными нормами — таково было ворчливое пожелание моей бабушки, иначе недалеко до беды, ведь несчастье, как известно, многолико, и в этом его опасность. Вот потому-то распространяться о нем не следует, причем вовсе не из соображений целомудренной сдержанности, а скорее соблюдая осторожность, чтобы тем самым попытаться отвести его… Что же касается счастья, то оно так недолговечно, хотя и незабываемо, и надо торопиться изо всех сил, чтобы успеть насладиться им с закрытыми глазами и, уж конечно, молча…