Выбрать главу

Утрата моей исконной культуры — устного творчества. Отлученная в возрасте одиннадцати или двенадцати лет от театра, на сцене которого делались женские признания, не была ли я тем самым избавлена от мертвящего душу молчания? Запечатлеть на бумаге пускай даже самые безобидные воспоминания детства — не значит ли это вызвать к жизни лишенное голоса тело? Попытаться написать свою биографию французскими словами — это все равно что вонзить скальпель в живую ткань, обнажив при этом не только свою кожу. Ткань эта начинает расслаиваться, от нее отделяются клочья разговорного языка детских лет, который, увы, не имеет письменности. Открываются раны, исходят слезами вены, льется кровь моя собственная и чужая, которая никогда не просыхает.

Кровожадные, все искажающие слова высвечивают ночь предков, и она расправляет крылья. Вбирает в себя тело с его эфемерным изяществом. Отвергает неповторимость жестов. Не оставляет ничего, кроме звуков.

Рассказывать о себе самой не на языке своих предков не равносильно ли это отказу от традиционного покрывала? Но ради чего? Уж конечно, не только во имя прощания с детством, скорее это, пожалуй, окончательное расторжение всяких с ним уз. Если верить арабскому диалекту, на котором у нас говорят в повседневной жизни, сбросить покрывало даже чисто случайно — это значит выставить себя напоказ, то есть воистину «обнажиться».

Обнажение. На языке бывшего завоевателя, который на протяжении ста с лишним лет владел всем, только не женским телом, слово это странным образом напоминает другое-ограбление, свершавшееся в прошлом веке.

Не защищенное спасительным бальзамом ритуального плача, тело словно связано по рукам и ногам путами. И снова далеким эхом звучит клич предков, выбитых из седла в стародавних, преданных ныне забвению битвах, и вторят этому кличу песнопения плакальщиц, погребальный стон созерцающих смерть.

Голос

Сыновья мои ушли в горы, все четверо. В тот день, когда арестовали сразу семерых партизан, я узнала, что двое из них — мои сыновья. Их связали вместе. Один из здешних, ставший начальником у перебежчиков, сказал:

— Послушай, Ахмед, ваш заговор… признайся, ведь все это организовала твоя мать!

Но сын ни в чем не признался. Оставшиеся в горах «братья» подали ему весть: «Если мы прослышим, что ты сказал хоть слово, знай, мы сами тебя убьем!»

В конце концов его отдали мне. И он оставался все время со мной… А чтобы повидать остальных, много мне пришлось исходить дорог! Долгое время я не имела никаких вестей об одном из них, о Малеке. «Должно быть, он умер!» — думала я. Потом как-то из города пришел навестить меня один родственник.

— Ты что-нибудь знаешь о своих сыновьях?

— Знаю, только вот о Малеке ничего не известно, вздохнула я. — Наверное, он умер!

По лицу его пробежала улыбка, но он промолчал.

— Ты, я вижу, улыбаешься, — сказала я ему, — может, ты что-нибудь слышал о нем?

Наклонившись, он поцеловал меня в лоб и шепнул на прощание:

— Он в городе, у Каддура, только помалкивай об этом.

Малек провел в горах немало времени. Он был портным и потому забрал у меня швейную машинку «Зингер», чтобы обшивать «братьев»… Поначалу-то я и сама строчила форму. Но ведь приходилось заниматься готовкой, так что всего успеть я не могла! И вот Малек унес швейную машинку в горы… В ту пору моя мыза еще давала кое-какой доход. Я даже прикупила еще одну. Но потом французские солдаты все разорили.

А как я гордилась формой, которую шила! Не хвастаясь, могу сказать, что мои мундиры были лучшими! Стоило их развернуть да повесить, и трудно было поверить, что они не из магазина!

До сих пор у нас вспоминают о сбитом партизанами самолете. У меня потом нашли кусок этого самолета, и тогда люди узнали, что подвиг этот совершил «любитель Колеа». Так у нас в округе прозвали моего старшего сына.

До войны он любил музыку, любил запах пороха на свадьбах. Когда люди собирались на праздник Сиди Мхамеда бен Юсефа, нашего марабута[64] они говорили ему:

— Приходи к нам на праздник со своей музыкой да пороха не забудь прихватить, надо встретить как полагается префекта и супрефекта!

— А я не люблю таких праздников! — отвечал он. — Пойду-ка я лучше в Колеа, там меня никто не знает, и уж там-то я отведу душу, повеселюсь на славу!

Вот почему его прозвали «любитель Колеа», хотя на самом деле его зовут Сахрауи, как и меня! Теперь он живет в Хаджуте. Живот у него весь исполосован, и это меня печалит!

Во время одной схватки он дрался врукопашную холодным оружием. Вот ему и распороли живот, так что кишки вывалились наружу! Какой-то крестьянин размотал и отдал ему свой тюрбан, чтобы он перевязал живот и подобрал все что можно. А два дня спустя его осмотрел партизанский врач и зашил ему брюшную полость. Умереть-то он, конечно, не умер, но остался калекой!

Хотя все такой же заносчивый, как и до войны. И такой же упрямый! Да к тому же с детства еще у него сохранилась дурная привычка: он ничего не боится, не ведает страха! И вот теперь он весь перекорежен, а был такой красавец! Даже когда на нем хороший пиджак — а мне ли не знать, как он любит покрасоваться, — люди никак не могут взять в толк, что у него такое на боку!..

Когда солдаты во второй раз подожгли мой дом, огонь полыхал вовсю, все пожирая, и крыша разлеталась на куски… Но я все-таки шагнула прямо в огонь. «Даже если мне удастся спасти только матрас, и то хорошо, будет на чем спать!» — думала я.

Я и вправду вытащила матрас, хотя он уже успел обгореть по углам. Я сунула его в уэд и погасила огонь.

— Хочешь сберечь его для своих феллага? — смеялись надо мной солдаты.

Потом они снова вернулись и еще раз меня подожгли. Они все у нас отняли, даже одежду с нас сняли… Моя сестра, да упокоит Аллах ее душу, была старше меня и не выдержала всего этого, умерла с горя! Они отобрали у нас одежду и оставили без всего, как говорится-в чем мать родила!.. Мне удалось послать весточку одной родственнице в деревню. Она-то и прислала нам белье. Но те опять пришли и оставили нас ни с чем… О каких испытаниях рассказать, а о каких умолчать, забыть навсегда?..

— Когда тебя станут допрашивать, начинай тут же плакать! — учила я маленькую девочку, которую взяла к себе. — Если спросят тебя: «Кто ходит к твоей матери? Чем она занимается?», тотчас начинай плакать… Стоит только слово сказать, и они уж не отстанут, расспросам конца не будет! Поэтому плачь, и все тут!

Так она и делала. Она плакала, каталась по песку и убегала вся в слезах. Увидев ее, я начинала беспокоиться:

— Тебя били?

— Нет, — отвечала она, — меня допрашивали, я плакала, они хотели дать мне денег, но я не взяла и убежала!

Они думали, что она знает цену деньгам. А на деле-то она в глаза никогда не видела бумажных денег, и не только потому, что была маленькая, но и потому, что жила в горах. В горах-то кто видит бумажные деньги?

Когда я поселилась в деревне, я сразу определила ее в школу, да только ненадолго.

В деревне нас выдал один мальчишка. Он пошел и сказал им:

— Мать муджахидов ушла в Иззар! Тетя Зохра из Бу Семмама пошла туда!

Я спала, когда они постучали ко мне в дверь.

— Кто там?

— Тебя офицер спрашивает, хочет сказать тебе пару слов.

Я решила пойти к нему. Девочка и моя сестра (стало быть, это случилось до того, как она умерла) пошли следом за мной со слезами.

— Не плачьте, — наказала я им. — Не плачьте обо мне! Не хочу, чтобы обо мне плакали!

Мальчишка-то все им выложил: и как я встречалась с «братьями», и что они ели, и сколько их было. «Братья» спрашивали меня: «Ты не знаешь, что собираются делать французы в ближайшее время?» «Пока не знаю, — отвечала я им, — но, если пришлете кого-нибудь завтра утром, получите нужные сведения!» И мальчишка все, слово в слово, донес им!..

вернуться

64

Марабут-мусульманский святой, а также его усыпальница.