Вернувшись от «братьев», я порасспросила людей в деревне и узнала, что французы собираются в горы. Я тут же сообщила об этом… А теперь вот стояла перед французским офицером!
Там я повстречалась с Хадиджей. Это была богатая женщина, у нее и до войны-то много всякого добра было, а потом она все прикупала и прикупала! Она содержала дом, «нехороший» дом — да отвратит Аллах от нас зло, — дом терпимости… И несмотря на это, она совершила паломничество в Мекку. А потом решила: «Помогу-ка я муджахидам, быть может, Аллах и простит меня тогда!» Она и правда отдала им триста золотых монет… Но и ее кто-то выдал, какой — то человек, который, как говорят, поставлял «братьям» лекарства.
Так вот, я встретилась с этой женщиной у французов.
— Что тебя сюда привело, Хадиджа? — спросила я.
— То же, что и тебя! — отвечала она. Тебя предали, и меня тоже!.. Видно, Аллаху было угодно свести нас здесь с тобой и при таких обстоятельствах!
На этот раз меня допрашивали и пытали электричеством до тех пор, пока… пока я не решила, что умираю! «Не хочу, чтобы обо мне плакали!» — сказала я. Да если бы я знала, что меня станут допрашивать и пытать электричеством, я бы не пошла, ни за что не пошла! Лучше уж было умереть на месте.
И вот я снова вернулась в горы вместе с девочкой. Мы носили «братьям» муку. Искали в лесу, где ее лучше хранить. А еще надо было найти место, где ее замесить да хлеб испечь. Однажды, возвращаясь из лесу, мы заметили вдалеке солдат.
Мы побежали к уэду и кинулись в довольно глубокую гельту.[65] Дом наш пылал. Во все стороны летели оттуда горящие угли и балки. И хотя мы спрятались, эти огненные снаряды все равно доставали нас. Один угодил мне в голову.
Девочка была маленькая, и вода гельты покрывала ее почти целиком, а мне доходила только до пояса. У меня загорелись волосы, и девочка заплакала в ужасе:
— Мама, ты горишь! Горишь!
Тогда-то я и потеряла все волосы. Я бросилась в воду. Но на меня все падали и падали раскаленные угли. А уйти оттуда мы никак не могли. С тех пор у меня и остались вот эти шрамы на лбу и на шее…
Весь день нам пришлось прятаться в воде. Мы остались с ней совсем одни! «Братья» скрылись в лесу. Солдаты стали уходить. Я слышала, как они печатают шаг. Они вышли на «римскую дорогу» и сели в грузовики… Смеркалось. Все стихло.
— Фатиха, ты такая маленькая, — сказала я. — Издалека тебя могут принять за цыпленка или за козочку… Попробуй взобраться на холм и оглядись вокруг!
Так она и сделала, а потом вернулась и сказала:
— Они сели на грузовики и уехали. Вылезай!
Я вылезла. Мы очутились на свободе и двинулись в путь. Но куда было идти, ведь кругом стояла такая темень! И все — таки мы шли и шли… По дороге нам попалось небольшое селение, однако ночь мы провели на улице, возле могилы святого. Нам было стыдно будить людей. Мы дождались, когда забрезжит день, и только тогда решились постучать к одной женщине, дочери Сиди Ахмеда Тахара.
— Где это вы были, матушка? — спросила она.
— Да мы только что пришли, — ответила я.
Мне не хотелось говорить, что ночь мы провели на улице. Боялась, как бы над нами не стали смеяться… Потому что люди часто смеются. Да-да, смеются, особенно те, с кем ничего плохого не случается!
Не хотелось мне рассказывать и о пожаре. Возможно, они даже обрадуются, те, кому неведомо горе.
— Мы заблудились в лесу, — повторила я. — И только теперь пришли к тебе!
Должна признать, что встретила она нас как нельзя лучше. Испекла нам хлеба. Мы поели и попили, все как полагается. Потом ушли. Ночевать у нее мы не остались. Она нам ничего не сказала, а мы, мы не стали ни о чем просить. Люди не любят привечать тех, кто, подобно нам, может навлечь несчастье, привести за собой французов!
И потому мы ушли. Бродили то тут, то там…
После всех этих несчастий я дошла до того, что меня стали считать «безумной». Люди воспринимали меня так и не стеснялись говорить, что я «безумная». А на деле просто боялись.
— Вон безумная идет, закрывайте двери!
Хотя, если правду сказать, после того как сгорели мои волосы, я и в самом деле болела несколько месяцев… За мной ухаживали мои сыновья. Они сделали все необходимое, чтобы меня вылечить. Мне стало лучше. Должно быть, в голове у меня помутилось от удара, и даже теперь я временами теряю память…
«Братья» тоже обо мне заботились. Благодаря им я и вылечилась. Но люди продолжали закрывать свои двери, завидев «безумную». Они боялись, и в этом все дело, особенно деревенские, и потому говорили:
— Что их сюда привело? Они принесут нам несчастье!
Я снова отправилась к Дженнет, в Хаджут, мне некуда было больше идти. Я искала шаровары, чтобы распустить их в поясе и покрыть голову, использовать их вместо покрывала, но так и не нашла. Никто не дал мне покрывала, да и кому было дать?
Я, стало быть, решила поехать к Дженнет. Но надо было исхитриться сесть в автобус. Я захватила корзинку с овощами и… Если Аллаху угодно помочь… Какому-то мужчине понадобилось как раз купить лука. Я его встретила, дала ему то, что он искал, и смогла таким образом сесть в автобус! К Дженнет я явилась без покрывала и без бурнуса!..
Лла Зохре из Бу Семмама больше восьмидесяти. Я переступаю порог ее нынешнего жилища на выходе из деревни Менасер. И вот я на тропинке, ведущей в ее огород, который она сама обрабатывает, я останавливаюсь между ореховым и абрикосовым деревьями, вскоре она мне с гордостью будет показывать их.
Вторая дверь. Ее легкий стук заставляет смолкнуть неумолчную колыбельную швейной машинки. Побеленные известью комнаты выходят во внутренний, весьма скромный дворик, откуда видны склоны гор и пик Марсо с его заброшенными сторожевыми вышками.
Первой появляется молодая женщина-швея. За ней следует старая хозяйка. Мы обнимаемся, целуемся, вглядываемся друг в друга. Я сажусь. Напоминаю о смерти бабушки, случившейся на другой день после провозглашения независимости. Лла Зохру я не видела с тех самых пор.
— Твоя бабушка и я, мы были двоюродными сестрами, — рассказывает она. — Хотя тебе-то я, конечно, ближе по отцу твоей матери, мы одного с ним рода, одного племени. А она, она была связана со мной по другой линии, по женской!
Я слежу, как она распутывает сложные генеалогические переплетения: с той горы тянется нить до того холма, да еще через ту зауйу и это селение, и так до самого центра города. Я пью кофе. Потом говорю ей:
— Я приехала с ночевкой!.. Так что у нас есть время!..
Голос ее ворошит тлеющие угли вчерашнего костра.
Склоны горы не раз успеют поменять свои оттенки за оставшиеся полдня, а тем временем в самой глубине дворика швейная машинка снова заводит свою неумолчную песнь. Швея, приемная дочь рассказчицы, не вслушивается, ей не хочется погружаться во все это. Позже она спросит меня, нельзя ли устроиться работать в соседнем городе, на почту или в детский сад…
Я согласилась, матушка, проводить тебя в горы, на твою мызу. После двух часов ходьбы по тернистым тропкам мы отыскали святилище, ты называешь его «убежищем», заимствуя французское словно, едва заметно исказив его: уцелевшие стены возвышаются над развалинами. Почерневший фундамент хранит множество дымных следов от огня, который разводят уже теперешние бродяги.
Там голос твой повел свой рассказ дальше. Солнце стояло высоко. Отбросив на плечи покрывало, ты опустилась на землю среди зарослей утесника и весенних трав. Я сфотографировала на фоне маков твое изрезанное тонкими морщинками, но сохранившее непреклонную суровость лицо, на котором навеки, казалось, застыло мечтательное выражение… Солнце потихоньку клонилось к закату. Вернулись мы в тихом молчании сумерек.
Рассказать в свою очередь. Передать то, что было сказано, потом написано. Вспомнить слова более чем столетней давности, а также те, которыми мы обмениваемся сегодня, мы, женщины одного и того же племени.
Осколки звуков, которые оживают во время мирной стоянки.
Лагуат, лето 1853 года. Предыдущие осень и весну художник Эжен Фромантен провел в погруженном в дреме сахеле, похожем на наш сегодняшний, матушка.