— Где мальчик?
— Он попросил разрешение, чтобы работать в долине! — ответил отец и назвал француженку.
Когда ее спросили, она признала, что давала такое разрешение. Офицер тот будто бы звонил на все соседние фермы и даже в Маренго. Да все понапрасну! В конце концов, они пришли к выводу, что он где-то умер.
Задолго до этих событий слышу я как-то, стучат ночью в дверь, да не один раз. А я была одна, с невестками да ребятишками. И не открыла.
И вот едва я коснулась головой подушки, как тут же заснула. Приснился мне тогда сон, от которого я вскоре проснулась, будто два существа, вроде как тени, но только светлые, встали передо мной и сказали такие слова:
— О Лла хаджа, — (а я ведь еще не совершала паломничества в Мекку), — ты, верно, испугалась, и это понятно: ты думала, мы банда предателей, а мы от пророка с благодатью!..
Так они говорили в рифму и все повторяли эту свою последнюю фразу, отчего я и проснулась, и сразу меня стали мучить угрызения совести. Ведь ночью-то, испугавшись, я не открыла дверь партизанам!
С той поры они приходили часто: поедят, посидят да и уйдут в ночь. Я всегда пускала их в одну и ту же комнату. Днем же комната пустовала. Мне случалось останавливаться у ее порога и шептать про себя: «Эта комната, где бывают сыны Революции, зазеленеет, как крепкий арбуз, а потом, сбросив груз этих лет, этих бед, омоет свои стены водицей, словно светлой росицей!» Вот и я, словно тени во сне, заговорила вдруг в рифму!
Однажды ночью пришли муджахиды и принесли на ногах грязь в эту комнату.
— Нет-нет, не стесняйтесь! Завтра мы все уберем!
На сердце у меня было легко, мне хотелось, чтобы они сели поудобней и отдохнули хоть немного. Я принесла им все подушки, какие у меня были. Потом велела принести им жбаны с водой и мыло да еще кувшины! На другой день, правда, пришлось заступом счищать с порога присохшую грязь! И все-таки в ту пору Аллах, хвала ему, не оставлял нас своею милостью!
В апреле 1842 года зауйа Беркани сгорела, спалили ее. Женщины и дети бродили по засыпанным снегом горным склонам — зима в тот год выдалась суровой. Зато шакалам не приходилось голодать, они насыщались трупами.
Французы уходят; их командир, капитан де Сент-Арно, сменивший печальной славы Кавеньяка, возвращается через Милиану на свою базу в Орлеанвиле. И с бивака, раскинутого на месте уничтоженной зауйи, он по-прежнему продолжает писать брату.
На следующий год неугомонные воины возвращаются опять. Раз уничтожение и смерть не возымели нужного действия и не заставили местное население окончательно смириться, раз старинный халифат Беркани продолжает подстрекать на западе к сопротивлению, помогая тем самым эмиру, Сент-Арно решается на более эффективные репрессивные меры: он возьмет заложников в лоне самого халифата.
«Восьмерых военачальников из трех основных подразделений бени менасеров», — уточняет он в письме брату.
Шепот бабушек… Они шепчут во тьме ребятишкам, потом ребятишкам ребятишек, примостившимся на циновках, постеленных на полу, девочкам, которые сами станут бабушками, ведь время, отпущенное им, чтобы произвести на свет потомство, пролетает так быстро (от пятнадцати до тридцати пяти или сорока лет). И ничего-то не останется от их тела: ни чрева, которое дарует жизнь, ни рук, сжимающих в объятиях и открывающихся навстречу новому существу, являющемуся на свет. Ничего не остается, кроме ушей да внимательных детских глазок, устремленных на изрезанное морщинами лицо сказительницы, которая становится как бы связующим звеном между поколениями, повествуя о деяниях отцов, дедов, двоюродных отцовских дедов. Низкий голос нанизывает одно за другим слова, словно прокладывает себе путь в мутных водах воспоминаний с навечно оставшимися там мертвецами…
Шепот женщин… как только погаснет свеча, они тихо шепчут на супружеском ложе, привыкли о чем-то шептать ночами тревог, после того как истлеют угли в остывших жаровнях… От пятнадцати до тридцати пяти или сорока тело увядает, тело разбухает и вот, уже почти готовое отойти, как говорится, в мир иной, достигает наконец того степенного возраста, когда можно восторжествовать над потемками, над кляпом во рту, обрекающим женщин на молчание, над безликостью, над глазами, которые привыкли смотреть только вниз… Голос ждет своего часа, затаившись во всепоглощающей немоте, растворяющей и заглушающей и вопли, и стоны.
Время неутоленных желаний, молодости под запретом, когда хор созерцающих смерть взмывает пронзительно вверх, к почерневшему небу… Главное — выполнить свое предназначение сказительницы, хранительницы памяти о былом. Ведь наследие прошлого не вечно, и вот, волна за волной, ночь за ночью, шепот все нарастает, становится все явственней, потом уже и ребенок поймет, сумеет найти нужные слова, светлые слова и заговорит сам, но этого мало, нужно еще, чтобы голос его был не одинок…
«Восьмерых военачальников из трех основных подразделений», — написал французский капитан Сент-Арно, имея в виду заложников. «Сорок восемь пленников, сосланных на остров Святой Маргариты: мужчины, женщины, дети, в том числе одна беременная женщина», — слышится шепот, не смолкающий там, где стояла сгоревшая зауйа, среди поредевших ныне садов. Смоковниц теперь стало гораздо больше, чем апельсиновых и мандариновых деревьев, словно сама вода заботится в первую очередь о сохранении памяти, насыщая ее своей живительной влагой, а на скалах тем временем идет ускоренное вымывание почвы!
Ложечка для варенья, которую «святая» — так ее называют, потому что она постится круглый год из благочестивого рвения, — протянула той тревожной ночью своему младшему сыну, сочувственное отношение старого отца к дочери, уходившей жить в дом мужа, тридцать лет спустя оборачивается ее даром своему младшенькому, который исчез однажды тревожной военной ночью. Через несколько лет он возвратится живой и невредимый!.. Эта ложечка для варенья, предмет роскоши в наших разграбленных и оскудевших горах, представляется мне геральдической эмблемой, вот только не знаю — чьей…
Огонь, зажженный Сент-Арно, в пламени которого погибли все окрестные сады, теперь наконец угасает, ибо старуха ведет сегодня свой рассказ, а я собираюсь запечатлеть его на бумаге. Ничего не упустить, вплоть до мельчайших подробностей, включая и ложечку, вложенную трепещущей рукой в руку беглеца!
В детстве «святая» внимала своей бабушке, которая была невесткой старого Беркани. Историки потеряли его из виду в тот самый момент, когда эмир вынужден был капитулировать. Лисса аль — Беркани двинулся в Марокко. Однако за Уждой след его исчезает в архивных записях, словно «аршис», то есть архивы, отражали реальную действительность!
Много времени спустя после этого исхода отыскалась одна из его невесток, оставшаяся вдовой и без детей. Она обратилась в халифат — так гласит предание, — испрашивая разрешения вернуться в лоно своей семьи, к покорившимся к тому времени бени менасерам. Она возвращается и выходит замуж за дальнего родственника, который участвовал во втором восстании, в 1871 году…
И уже по прошествии какого-то времени после этой второй вспышки она будет шептать свое повествование, окруженная новым поколением ребятишек с блестящими глазами. Потом одна из девочек, совершив в свою очередь положенный круг и завернувшись в сатин и муар, окажется в центре внимания; ее станут называть «святой», и она тоже поведет шепотом свой рассказ…
Цепь воспоминаний: быть может, это и в самом деле «цепь», которая не только заставляет помнить о своих корнях, но и сковывает? Сказительница скрыта от глаз тех, кто проходит мимо.
Поднимать занавес и появляться при ярком солнечном свете считается неприличным.
Любое слишком броское слово кажется проявлением ненужного бахвальства, искажением голоса далеких времен, отсутствием должной стойкости и твердости духа…