«Шумная и никчемная пальба флота вне пределов досягаемости, в результате которой боеприпасов израсходовано на огромную сумму, а ущерб, нанесенный фортификациям города, составляет не более шести франков».
4 июля в три часа утра начинается последний акт. В Бордж Хасан отборный двухтысячный гарнизон — восемьсот турок и тысяча двести кулугли — в течение пяти часов выдерживает огонь французских батарей. С террасы испанского консульства, расположенного справа от траншей, де Бурмон со своим штабом наблюдает за обстрелом. Дей Хусейн и его сановники следят за поединком с высот Касбы. «Арабы, запертые в самом Городе, и те, кто находился за его пределами, — все пристально следили за битвой», — отмечает барон Баршу, который сам расположился на склоне Бузареах.
На глазах у «этого гигантского цирка, вмещавшего тысячи зрителей», алжирские орудия, одно за другим, постепенно смолкают, на это понадобилось два часа. И тогда остатки войска, оказывавшего сопротивление, отступают к Городу.
Чудовищный взрыв сотрясает Императорский форт, который мало-помалу оседает и рушится, объятый гигантскими языками пламени и дымом. Средь этого нагромождения камней, разбитых и наполовину засыпанных пушек, разорванных на куски трупов тех, кто стоял до конца, погребена последняя надежда на защиту Города. Алжир, о котором принято было говорить «надежно охраняемый», познал отчаяние.
Алжирское отступление сопровождалось тремя шумными, но бесполезными взрывами, похожими на предсмертные хрипы. Не рассеялась даже масса немногочисленных атакующих. В Стауели, прежде чем был покинут лагерь аги и беев, взорвался склад с порохом. 25 июня в Сиди-Халефе перед бригадой, которая в последний момент успела остановиться, взорвался фугас, и отзвук этого взрыва докатился до флота; однако жертв почти не было. Наконец 4 июля, когда рушится самый величественный из фортов, хотя форт Баб Азун и Английский форт все еще продолжают оказывать сопротивление, бессилие защитников Города становится очевидным, о чем свидетельствуют эти последние судорожные всплески агонии.
Неужели турецкой стратегии понадобилось лишнее подтверждение ее технической отсталости, хотя это и без того было ясно, о том свидетельствовал морской флот, пришедший в полный упадок, и ветхость артиллерии. К тому же непредсказуемость первого главнокомандующего, беспечность или пагубная изолированность дея — все это способствовало распылению сил, которые должны были бы слиться воедино.
Бедуинские вожди, не в меру самостоятельные беи, суетливые вспомогательные войска находятся за пределами Города. Надежд на благополучный исход остается все меньше и меньше, и под конец все видят, как Город, до той поры, казалось, незыблемо веровавший в свои вековые национальные устои, черпая там свои силы, неотвратимо гибнет.
Слова, которое объединило бы эти разрозненные силы, не слышно. Оно прозвучит только через два года, в западной стороне, над долиной Эгрис, и провозгласит его молодой человек двадцати пяти лет от роду, с зелеными глазами и окутанным тайной челом — Абд аль-Кадир.[18] А пока могущество власти находится в тисках двойной осады: со стороны вторгшихся завоевателей, попирающих руины Императорского форта, а также со стороны тех самых чересчур гордых вассалов, которые не без тайной радости взирают на то, как турок начинает медленно шататься.
4 июля, 10 часов утра. Бордж Хасан взрывается и уничтожает себя, так и не уничтожив врага. Через два часа крадучись является посланец от дея Хусейна — это первый шаг к капитуляции.
Ж. Т. Мерль, достопочтенный директор театра, который — никогда не удостаивает своим посещением театр военных действий, спешит сообщить нам о чувствах, обуревавших его с момента высадки (а это был первый и последний раз, когда он очутился на передовой) и до конца военных действий, то есть вплоть до 4 июля. Он говорит о своем сочувствии, о своем волнении и удивлении.
Сочувствует он раненым, которые все прибывают в лазарет; волнуется при виде разнообразной растительности, то совсем неведомой, то похожей на французские рощи; удивление же Мерля вызвано неуловимостью противника. И в самом деле, до битвы при Стауели, хотя арабы уже успели к тому времени убить или покалечить немало беспечных либо неудачливых солдат, из их лагеря ни одного убитого, ни одного раненого заполучить так и не удалось. С непритворным восхищением, причем всякий раз подробнейшим образом, описывалось, как арабские всадники, ловко используя любой кусок дерева, увозят раненых или, несмотря на густые заросли, тащат за собой трупы убитых, не оставляя на поле боя никого. Тут-то и проявляется, пожалуй, тайное превосходство этих диких «головорезов»: нанести урон врагу, но не отдать никого из своих — ни живым, ни мертвым… Земля, на которую в данный момент удалось ступить французской армии, была лишь частью того, на что в ближайшее время рассчитывали завоеватели.
Отсюда и красноречие Мерля, который после Стауели с упоением описывает нам трех раненых, подобранных на поле брани: турка, мавра и молодого человека — по — видимому, кабила. Мерль подробно останавливается на их лицах, на их манере держаться, на их смирении или отваге. Он одаривает их своим вниманием, наведывается к ним в лазарет, предлагает им — словно раненым животным из зоопарка — кусочки сахара. Затем из его рассказа мы узнаем о том, как раненого парня навестил старик — его отец. И тут уже перед нами разыгрывается целый спектакль, вроде тех, которые Мерль имеет обыкновение показывать в Париже: «арабы — отец и сын — вызывают глубокое сочувствие у французов»; «отец, взволнованный человечностью французов»; «отец-араб не желает соглашаться на ампутацию, которую рекомендует французская медицина»; и наконец, «мусульманский фанатизм, вопреки французской науке, приводит к смерти сына». Такова последняя, заключительная картина, которая венчает вымысел Мерля, созданный буквально у нас на глазах.
До этого эпизода в лазарете Ж. Т. Мерль, подобно Меттереру и барону Баршу, упоминал лишь о внезапном появлении алжирца. Человек этот, по его словам, пришел во французский лагерь по собственному почину: наверное, шпион — считали одни; парламентер, явившийся на свой страх и риск, или просто любопытствующий — предполагали другие.
Мерль, во всяком случае, рассказывает нам о безмерном интересе, который вызвал этот первый увиденный вблизи араб. Де Бурмон, расположившийся на ночлег по соседству с мощами святого Сиди Фреджа, пожелал принять неожиданного посетителя, однако не в усыпальнице мусульманского святого: ведь это могут счесть святотатством. Он выпивает кофе со стариком чуть поодаль; впрочем, ему не удается вытянуть у того никаких полезных сведений. Тогда он решает отправить с ним декларацию, составленную по-арабски, дабы сообщить о своих псевдомирных намерениях.
Но едва этот пришлый успел отойти от французского лагеря, как его убили свои же — как раз из-за этих самых листочков: его приняли за вражеского шпиона. Так первые запечатленные на бумаге слова, сулившие пускай обманчивый, но мир, послужили причиной вынесения смертного приговора тому, кто их нес. Отныне любое послание врага, стоит его взять в руки, становится роковым, навлекая позор бесчестья. «Воззвания эти никто даже не читает», — уточняет Мерль, считая религиозный «фанатизм» причиной бессмысленных смертей.
Француз описывает и другое знаменательное событие: в лазарете одному из раненых не смогли отнять ногу — воспротивился отец, который пришел навестить сына! Однако наш автор не признается в том, что мы понимаем и без него: полчище средневосточных военных переводчиков, которых французская армия прихватила с собой, оказалось не в силах перевести первые переговоры — арабский диалект здешних краев, верно, был просто непонятен им.
18
Абд аль-Кадир (1808–1883) — вождь восстания против французских завоевателей в Алжире в 1832–1847 гг.