Выбрать главу

Ужин подавали в комнате, где для шестнадцати человек стояли шесть больших столов. Свечи заключенные обоего пола приносили с собой. За весь день это были самые приятные мгновения, когда узники моментально забывали свои тревоги о завтрашнем дне. После ужина они играли, оживленно спорили, музицировали. Никогда еще присущий французам талант вести беседу и давать остроумные ответы не оказывался столь полезным. А большинство людей в ту светскую эпоху владели многими способами развлекать своих ближних: почти каждый умел петь, играть хотя бы на одном музыкальном инструменте, импровизировать стихи. Когда эти развлечения заканчивались и в салоне становилось жар-ковато, узники шли гулять по Променаду Акации, пока в одиннадцать часов не раздавался звон колокола, возвещавший, что пора спать. Те, чьи камеры находились неподалеку от Променада, не обращали на колокол большого внимания, и, по словам Куаттана, некоторые влюбленные пары гуляли до утра, поскольку двери никогда не запирались и они могли входить и выходить, когда пожелают. Куаттан писал свой рассказ спустя всего несколько лет после этих событий, когда были еще живы многие из его товарищей, поэтому он предусмотрительно не стал вдаваться в подробности, касавшиеся удовольствий Променада Акации, которые непременно вызвали бы сентиментальные воспоминания у многих, чьи имена он не решился назвать. Полиция, однако, не испытывала подобных колебаний, и Almanack des Prisons[242] откровенно сообщал: «В Пор-Либре у нас перед глазами почти языческое общество, целиком поглощенное погоней за удовольствиями: пением, танцами и занятиями любовью...»

Что до Люксембурга, то там начальник полиции однажды объявил заключенным: «Знаете, что говорят о вас в народе? Что Люксембург — первый в Париже непотребный дом, что мы — сводники, а вы — сборище распутников и потаскух!»

Привратник Люксембурга был любезнее, чем Эли в Пор-Либре; фактически это был хорошо воспитанный человек, и, когда в тюрьму привозили новую партию заключенных, он брал на себя обязанности хозяина и торжественно представлял новичков старожилам в соответствии с их склонностями и происхождением. «Вскоре образовались маленькие группки любовников,— писала мисс Уильямс,— и даже бывшие в числе заключенных английские леди встали под знамена галантности, ибо, не будучи столь жизнерадостными, как французские дамы, они имели такие же нежные сердца».

Поначалу узникам дозволялось свободно переписываться с родными, и для тех, кто тяжело переживал разлуку, это было одним из главных источников утешения. К примеру, старый месье Руше почти ежедневно писал жене, правдиво рассказывая ей о тюремной жизни. Этот старый джентльмен строгих правил очень сердился, когда его товарищи по несчастью приглашали повеселиться с ними в узком кругу мадемуазель Девье, танцовщицу, о которой всем было известно, что она отличается далеко не только танцевальной легкостью. Однако та была веселой и добросердечной женщиной, и старик изменил свое мнение о ней настолько, что даже сочинил в ее честь коротенький куплет. Это случилось после того, как она с таким великодушием пришла на помощь неимущему заключенному Малиторну, монаху-бенедик-тинцу. «Давайте устроим для него складчину,— предложила мадемуазель Девье однажды вечером, когда месье Руше и его друзья после ужина сидели вместе.— Чтобы никого не смущать, погасим свет, и каждый положит, сколько сможет, мне на колени. После этого мы снова зажжем свет, я сосчитаю деньги и добавлю к ним сумму, не достающую до ста фунтов,— сколько бы там ни было. Идет?» Бедный бенедиктинец так и не узнал, что полученный им наутро небесный дар достался ему благодаря отзывчивой потаскушке.

Позднее бывший революционный лидер Камилл Демулен (также из Люксембурга) писал душераздирающие письма своей жене, Люсиль Дюплесси, которая упросила его организовать для жертв террора комитет милосердия. Теперь Демулен из окна своей камеры смотрел на Люксембургский сад, где познакомился со своей любимой. Он ухаживал за ней пять лет, и свидетелем на их свадьбе, состоявшейся в 1790 году, был Робеспьер — тот самый Робеспьер, к которому Демулен ныне взывал о милосердии. Напрасно. Вожди Революции презирали тех своих коллег, которые смягчались и показывали, что у них есть сердце. «О моя дражайшая Люсиль,— писал Камилл из тюрьмы,— я был рожден, чтобы писать стихи, защищать беспомощных и делать тебя счастливой. Прости меня, chere amie[243], подлинная моя жизнь, которой я лишился, когда нас разлучили». Накануне своей смерти он сказал товарищу по заключению: «О моей жене я могу сказать только одно: я всегда верил в бессмертие души, но моя супружеская жизнь была столь счастливой, что я боюсь: вдруг я уже получил все возможные награды здесь, на земле?»