Выбрать главу

Росло число самоубийств: в 1827 году — 1542, в 1837-м — почти 3000. Gazette объясняла это «порывами страстей, которые невозможно сдерживать». Эту апатию, длившуюся до середины века, Флобер показал в Education sentiment ale[254], а Бальзак прокомментировал в своих Petits Employes[255].

Невозможно было не заметить влияния, оказанного на общество произведениями литературы, авторы которых с новой силой принялись восхвалять страстную любовь. Стихи Альфреда де Мюссе, первые романы мадам Жорж Санд, Роже де Бовуара, Эжена Сю поощряли вереницу «непонятых жен», сторону которых, в конечном счете, вынуждены были занять юристы в делах о разводе. Одну из многих женщин, заявления которых были почти одинаковы,— мадам Д., двадцати трех лет,— вызвал мэтр Машо. Она говорила ему: «Я шла от одного разочарования к другому... Я всегда мечтала о сильной и вечной привязанности... Я тосковала по нежности, которая осветила бы мою душу и поглотила все мое существо...» В 1837 году один несчастный муж писал своему другу: «Дружище, приезжай и помоги мне. Я — несчастнейший из людей. Моя жена больше не любит меня. Она целыми днями сидит в кресле с печальным и отрешенным взглядом и читает романы. Ее нет со мной. Что с ней происходит? Я всегда старался давать все, что ей хочется».

Пьер Ж. и Мальвина Б., молодые влюбленные, начитавшись романтической литературы, в полночь перед семью зажженными свечами и черепом устроили впечатляющую церемонию, написав клятву в вечной любви на тонкой бумаге собственной кровью. Любовникам полагалось испытывать муки. «Я желаю Вас, потому что Вы прекрасны,— писал в 1840 году Жюль Р.,— но прежде всего потому, что Вы — кокетка и непременно будете причинять мне боль». Неистовство также было в почете. Это видно из мемуаров не только писателей и художников, от которых ожидаешь сильных эмоций (хотя что касается Александра Дюма и Берлиоза, то они переходили всякие границы), но и простых французов. Луи Мегрон приводит несколько выдержек из бывших в его распоряжении неопубликованных писем и дневников.{228} Вот одно из этих писем, которое юный Адольф Л. послал своему другу Жану Д., чтобы сообщить о помолвке с Мадлен С.: «Она любит меня! Я заключил ее в объятия и крепко держал, мои руки, как тиски, сжали ее талию. Она побледнела и прошептала: “Адольф, вы делаете мне больно”. Да, я сделал больно ей — этому ангелу кротости! Я осторожно опустил ее на траву и, обмахивая моим носовым платком, говорил ей безумные и нежные слова. Она улыбнулась. Она простила меня. Затем, все еще стоя на коленях, я наказал себя за то, что был так груб в моей любви. Я бил себя кулаками в грудь, как молотами по наковальне. “Вот тебе, негодяй, который сделал ей больно”,— кричал я, вне себя от гнева и ярости. Она не хотела, чтобы я продолжал это делать, но я ее не слушал и по-прежнему колотил себя кулаками в грудь. Ни один монах никогда не избивал себя столь жестоко. Тогда она пригрозила, что уйдет. Я успокоился». К счастью, молодая леди была немного более сдержанна, чем ее романтичный возлюбленный. У Шатобриана в Les Natchez[256] Рене восклицал: «Давайте смешаем сладострастие со смертью!»; речь других его персонажей — Велледы, Аталы — была не менее неистовой.

Жорж Санд с годами успокоилась и выступала в защиту жизни в нежной гармонии, которой руководит логика (Elle et Lui[257]), и даже Альфред де Мюссе{229} иногда бывал реалистом. Вот какой совет он дал в 1836 году ультраромантичной даме: «Уверяю вас, мадам, любовь здорова; это красивое, пухлое дитя — сын молодой и крепкой матери. Античная Венера никогда в жизни не страдала от приступов сплина или грудного кашля. Но я задеваю вас — вы отворачиваетесь. Вы смотрите на часы. Еще не поздно. Ваш возлюбленный придет. Но — если, предположим, он не придет,— не пейте опиума. Не в этот вечер. Лучше примите крылышко куропатки и стакан мадеры!»

Остальные, не страдавшие романтическими бреднями разбитого сердца, танцевали как сумасшедшие. Музыкантов не хватало на всех. В 1828 году вошел в большую моду опьяняющий галоп. Должно быть, именно его видел во время карнавала Теккерей, когда описывал, как «...четыре тысячи гостей выскочили, кружась, с ревом и визгом, из бального зала на улице Сент-Оноре и понеслись к Вандомской колонне, вокруг которой промчались (выкрикивая свою собственную музыку) со скоростью двадцать миль в час и рванули назад как бешеные. Приди человек один в такое место для увеселений — и он будет в совершенном ужасе от этого зрелища; безумное, страшное веселье, царящее там, наведет его на мысль, скорее, о шабаше демонов, нежели о празднике людей; стук, гром, барабаны, трубы, стулья, пистолетные выстрелы раздаются из оркестра, который, кажется, не уступает танцорам в неистовстве; мимо вас проносится вихрь красок и пятен, в один клубок сплетаются и скручиваются все костюмы, какие только можно найти под солнцем, все звания, существующие в Империи, все столичные негодяи и негодяйки; горе упавшему: по его телу пропляшут две тысячи визжащих менад; у них нет ни сил, ни желания останавливаться»{230}.