Выбрать главу

Васька вспомнил, как Жвакин воровато оглядывался и крестился во время погони, как он «пригинался», вздрагивая от выстрелов, как хохотал Григорьев, посматривая на него, и как Жвакин, бледный, прошептал, когда скрылись за Оленьим камнем:

— Слава богу, никого не убили!..

А сейчас он раскричался, размахивая руками:

— Разбойники вы! Ведь судить за это будут. Украсть живого человека! Мне-то што, а по судам таскать всех будут: как да что?..

— Ну, тебе горевать неотчего. Сами ответим, — отстранил его Васька. — Не кричи, Майру напугаешь.

Майра задумчиво смотрела на подошедших Григорьева, Тоню и Колю, виновато опустив голову и не понимая, почему этот старый человек зол и не радуется, что она наконец-то вместе со Степаном.

Жвакин не унимался:

— Еще не хватало, чтоб на плотах детский сад открыть! У нас работа, серьезное дело. Задание есть, сроки есть… Любая остановка в пути по карману ударит. Этих, — кивнул он своей белой бородкой в сторону Тони и Коли, — подбирали, а плоты ведь к сроку надо привести. За простои деньги никто платить не станет…

Васька остановил старика:

— Ладно, закрывай митинг! Философ! Расшумелся тут… Радоваться надо! Люди перед тобой — не рубли! Семья понимаешь, семья новая получилась… Это штука серьезная, тебе не понять! Никто любовь судить не будет.

Васька чувствовал себя героем, он стоял рядом с Саминдаловым и Майрой и хвастливо курил трубку. Все знали, что трубка эта принадлежит Саминдалову, и знали, что манси дают другому покурить из своей трубки в знак глубокого уважения.

Жвакин отошел в сторону, сплюнув и махнув рукой. Он понял, что никто ему не сочувствует, а значит, кричал он зря, и с грустью позавидовал, когда Саминдалов отдал Ваське Дубину свой новый нож в красивом футляре, за который на базаре в Ивделе можно выручить несколько сотен.

— Отныне ты мой брат и брат Майры. Родится сын — Василием назовем.

Васька от удовольствия покраснел.

Все засмеялись.

Григорьев подошел к Майре и неожиданно присел, будто собираясь схватить ее за ноги. Она, испугавшись, отпрянула, но потом догадалась, что это шутка, взяла кусочек сахара из протянутой руки Герасима и засмеялась. Жвакин разгладил усы и повернулся к Саминдалову, чуть нахмурив брови. Он хмурил их всегда, когда хотел поучать или что-то советовать.

— Ну как ты с ней жить станешь, а, Степан? Ведь кормить и одевать надо… По хозяйству она ничего еще не может — дитё!..

Григорьев, рассматривая нож и футляр, брезгливо поморщился:

— Чего ты их пугаешь, Карпыч! Чего пристал к человеку? Не тебе жить — им! Будут жить по-своему, тебя не спросят…

Саминдалов посмотрел на всех добрыми глазами и пообещал:

— Пока не подрастет, я ее не трону. Со мной жить будет, как дочь моя. Мы на лесозаводе жить будем. Свадьба будет — приходи кто!..

Майра прикрыла улыбку ладошкой при слове «свадьба», и глаза ее засветились счастьем. Она застеснялась как взрослая.

Григорьев раскинул руки и, подхватив Майру под мышки, поднял над головой.

— Эх ты, да она глянь, она ничего — счастливая!

Коля подошел с Тоней, протянул Майре сильную тяжеловатую руку:

— Давай знакомиться… Тебя как зовут?

Раскрасневшаяся Майра молчала. Саминдалов подтолкнул ее вперед. Она громко назвала свое имя: «Майра Кимай!» — и опустила голову. Тоня обняла ее за плечи.

— Ты не бойся, мы тебя в обиду никому не дадим.

Жвакин спохватился, что он все-таки главный здесь на плотах, и, чтобы завоевать всеобщую симпатию, распорядился:

— Ладно, живи! Скажи ей, Степан, по-своему — пусть Антонине кашеварить помогает! — Окончательно подобрев, самодовольно заключил: — Кошка в доме не помешает. Дитё беззащитное она, — и усмехнулся, отходя: — Кот нехристь, умчал ребенка… Совесть-то где у них? Ну и народ! Манся!

Васька похлопал по плечу Саминдалова и Майру, столкнул их щеками:

— Молодцы! Всем носы утерли! А вот мы, мужики уже, а все в холостых ходим. Правда, Герасим?

Григорьев, крутя колечки на бороде, грустно промолчал и отошел в сторону.

Посыпал мелкий дождик. Над берегом нависли намокшие тяжелые кедры, с ветвей, скатываясь с игл, падали в воду, булькая, серебряные литые капли. Было тепло, влажно, умиротворенно, на сердце ложилась светлая грусть, и хотелось вспоминать о хорошем.

Григорьев сел на твердый, как металл, поскрипывающий пень и достал из кармана истертые тетрадные листочки в клеточку — письма, которые хранил уже три года.