Выбрать главу

— Авдотье тоже не легче.

— Ну, она теперь притихнет! — упрекнул женщину Григорьев. — Бабы народ такой… Глаза разбегутся, а сердце стоит!

— А вот посмотрим: всерьез она или так.

Григорьев горько усмехнулся.

— Ладно, поплыли!

— Эх, жаль! Вот у вас с Авдотьей жизнь завязалась, сквозь воду и огонь прошли, а не будет она твоей женой! Не решится!

— Все-таки домой пошла — не за мной! — сказал Григорьев и оглянулся. — Ну, да теперь шабаш! Чужая! В моей жизни сердце ее стучать не будет! Плывем!

Но поплыть им не удалось. Сломанное рулевое бревно заменять пришлось до вечера. Вода еще не схлынула, и чуть было двинувшиеся плоты, как нарочно, застряли, застряли надолго и безнадежно меж подводных глыб обвалившейся скалы. Задние плоты силой течения напирали, и головной плот еще крепче вклинился в каменную щель — не сдвинуть. Решили подождать, когда схлынет вода. А схлынет она к утру.

Григорьев затосковал и все посматривал за скалы на глинистую дорогу, синюю от вечернего света, — не бежит ли Авдотья. На душе его было грустно и сумрачно. Что ж, одним махом нельзя перевернуть жизнь. Видно, такова его судьба, он уедет один, а она останется… Трудно ей сразу — в другую жизнь!

За день травы и сосны высохли, нагретые скалы были горячи и жарко пахли камнем и мохом, как в бане.

Ночью, когда только-только замерцали звезды, стало прохладнее, но от лаковой тяжелой воды веяло теплом, пахнущим щепкой, травами, смолой. Темнота скрыла тайгу, в тишине позванивали шорохи. У палатки на столике горел фонарь красным пламенем за стеклом. Свет веером раскинулся вокруг, будто облако огня над костром.

Васька уснул, положив пиджак на бревно, а на пиджак — голову. Жвакин лежит на спине, словно смотрит от нечего делать в небо. Саминдалов и Майра на последнем плоту уснули раньше всех, укрывшись с головой.

Григорьев, спустив босые ноги в воду, медленно стирает рубаху и подглядывает сон Коли и Тони. Они спят на жестком брезентовом плаще, спят, как дети. Голова Коли лицом к Тоне, — так и уснул с улыбкой. А у нее на лице хмурое выражение — гневно сжаты тонкие губы: никому не отдаст свое ласковое, уготованное самой судьбой счастье!

Григорьев долго смотрел на них, будто оберегая их сон, и вспоминал себя молодым. И ему когда-то ничего не надо было, кроме свидания и ласкового смеха Ганны!

В груди шевельнулось какое-то новое нежное чувство, когда он смотрел на Тоню и Колю. Ему захотелось погладить обоих по голове. На сердце хлынула досада: вот ему уже сорок, а он еще не был отцом, и нет у него семьи, сына или дочери… Так можно и всю жизнь прожить пустоцветом!

И думать об этом еще тяжелее, когда вокруг тишина и все спит в ночи. Изредка только вспорхнет задремавшая было птица, да плеснет рыба… И снова тишина, горячая, тяжелая, ночная…

По глинистому обрыву тянутся к воде корневища сосны и черемухи — переплелись щупальцами у берега, повисли, мокнут — пьют воду. Блестит кромка воды по обоим берегам, как тяжелые серебряные ленточки ртути.

Вдруг над головой бабахнул выстрел, — эхо прокатилось, гремя, по горам и, уменьшаясь, долго еще щелкало далеко-далеко в таежных падях.

Григорьев вздрогнул, недоумевая, и прислушался к эху. Стреляли где-то за скалами, в озерцах. Успокоился: наверное, захмелевший житель глушит там глупых сонных щук на пироги с самогоном.

Кто-то на берегу раздвинул шуршащие травы на две стены и вышел, ступив на песок. Григорьев всмотрелся и узнал Авдотью.

— Это я, — приглушенным шепотом сообщила она и опустила голову. — Вот и пришла… проститься.

Григорьев обрадованно, будто уверяя себя, растянул:

— Пришла-а. Ну, иди… — и кивнул на дощатый мостик, перекинутый с плотов на берег.

И когда она села рядом, положив руку ему на руку, он, посмотрев в ее виноватые глаза, спросил:

— Кто из ружья ночь-то пугал?

Махнула рукой в ответ:

— А-а! Это Савелий. Сонных щук добывает.

— А ты… как?

— До утра теперь не вернется он. К тебе я…

Авдотья наклонилась к его уху, зашептала горячо:

— Слушай, Герасим, родной мой, надумала я. Слышь? Возьми меня с собой! А?

Григорьев помолчал, отнял руку.

— Мужа куда денешь?

— Ха… Он не пропадет. Другую работницу сыщет! — засмеялась тихо, беззвучно. — Нас, дур-то, хоть пруд пруди, лишь бы замуж да дитё какое — все семья!

Григорьев расправил бороду, обернулся к ней и, смотря прямо в лицо Авдотьи, твердо проговорил:

— Тебе нельзя бежать со мной, нельзя. Если бы трое — ты, муж и я — знали обо всем — можно. А то вся деревня знает. Не могу я… как вор.