Он пожалел, что нет сейчас с ним рядом Любавы, которой он высказал бы все это. Пожалел и вдруг увидел над собой ее глаза — лучистые, зеленые, родные. Увидел и засмеялся.
Любава подумала, что он спит. Перед нею встали взволнованные добрые лица плотников, она будто услышала, как стучат мужские упрямые сердца, и светлая грусть заполнила ее всю. Осторожно провела рукой по щеке Алексея. Он покраснел и с улыбкой отвернулся. Толкнула в бок.
— Вставай, муж!
Алексей, не поворачиваясь, спросил хмуро:
— Зачем пришла?
— Смотри — радуга! Лешенька!
— Я не Лешенька… Алексей Степанович!
— Ой, ты! — усмехнулась Любава в кулачок. — Боюсь!
Когда он встал — припала к нему, обвила шею руками.
— Ну, люблю… люблю!
— Пойдем в степь, — отвел ее руки от себя. — Разговор есть к тебе, — строго проговорил Зыбин.
Кивнула.
Над деревней дымились трубы. Рабочие совхоза где-то обжигали саман. Дым уходил высоко в небо. Грохотали тракторы-тягачи. А на пруду мычало стадо вымокших от дождя коров. В полнеба опрокинулось цветное колесо радуги, пламенея за черным дымом от самана. Стая журавлей, задевая крыльями радугу, проплыла в голубом просторе и вдруг пропала.
Серебрятся влажные бурые ковыли. Светится над степью голубая глубина холодного неба, и где-то далеко-далеко все еще погромыхивает темный горизонт. Ни ястреба, ни жаворонка, ни суслика. Вечерняя грустная тишина. Только двое, взявшись за руки, молчаливо идут по степи, куда-то к хмурому горизонту…
У зернохранилища, прислонившись к стене, стоят плотники: Будылин, заложив руки за фартук, Зимин, трогая бородку, Лаптев… Хасан поет себе под нос что-то свое, родное… У всех у них грустно на душе и жалко расставаться с Алексеем и Любавой — родными стали.
Скоро, после свадьбы, в которую они верят, артель тронется дальше по степным совхозам и Алексей Зыбин будет присутствовать среди них незримо.
— Степь, она как тайга — раздольная… Могучих людей требует! Слабому и пропасть недолго… — задумчиво произносит Будылин.
— А Зыбин… возьмет в руки Любку-то! — уверен старик Зимин.
Хасан хлопает себя по груди:
— Песнь здись… Радыст!
Лаптев вздыхает.
Все смотрят вслед Любаве и Алексею, разговаривая о человеке, о хорошем в жизни, о судьбе, все более убеждаясь, что человеку везде жить можно и что иногда не мешает поберечь его счастье артельно.
— Алешка, Любка псе рабно ссор будыт! — смеется Хасан.
Будылин вздрагивает, хмурится:
— Тише ты… накаркаешь!
11
Они шли молча, оба настороженные и взволнованные.
Степь уводила их дальше и дальше, на широкий, омытый дождем простор, навстречу ветру и ночной свежести.
Вот еще один день жизни проходит, становясь воспоминанием, и этот день сменится вечером, а вечером дальше продолжается их жизнь, потому что они — рядом и думают друг о друге.
Предчувствие разлуки и недосказанное насторожило обоих, и вот сейчас в степи они поняли, что не артель помирила их, а любовь и обида.
От неловкого молчания шли быстро, будто торопились куда-то. Алексей наблюдал за Любавой: прямая и гордая — смотрит сурово вперед.
«Все же пришла… Сама! Значит, тянется ко мне!» — похвалил он сам себя и усмехнулся.
Любава сняла тапочки, пошла босая, упрямо ступая в набухшие водой ковыли. Ныряли в ковылях ее белые тяжелые ноги, и Алексею хотелось поднять Любаву, нести на руках, чтобы она прижалась теплой грудью, обхватила шею милыми сильными руками, чтоб все забылось, чтоб она не отпускала его, а он бы нес и нес ее, туда, к хмурому горизонту.
«Звезды посмотреть…» — вспомнил он.
Небо потемнело. Радуга колыхалась, пламенела. Тепло. Пахнет укропом и чебрецом, и все вокруг торжественно в ночной тишине.
«Сапоги намокли, отяжелели, а дышится легко!» — отметил Алексей и вдруг им овладело странное неясное чувство. «Я хозяин ее!» — и хочется смеяться над Любавой — она такая простая, слабая и родинка на щеке знакомая.
Подул ветер. Волосы раскинулись, запушились. Любава прихватила их косынкой.
— Радуга гаснет, — с грустью прошептала она.
— Все же пришла, сама! — сказал Зыбин вдруг. — Никуда от меня не уйдешь! — обнял Любаву за плечи.