Кто же такой Дон Жуан? Раб ли он собственной сексуальности, человек, находящийся в непрестанном поиске любви? Может быть, он ищет вовсе не любовь, а просто острые ощущения, за которые женщина расплачивается потерей чести и душевного спокойствия,— уж не садист ли он в действительности? Возможно, он, как утверждают психиатры, восстает против образа отца, испытывая кровосмесительное влечение к собственной матери и стремясь доказать, что все остальные женщины — шлюхи? А может, он просто человек эмоционально незрелый или даже импотент, стремящийся доказать свою мужскую силу и похвалиться ею? В реальной жизни образ Дон Жуана может иметь бесчисленные вариации, и люди этого типа существуют не только в Испании.
Доктор Грегорио Мараньон считал, что наиболее вероятным прототипом Севильского озорника Тирсо был не дон Мигель де Маньяра, а Конде де Вилламедианс, дон Хуан де Тассис. (Этот веселый любовник, которого подозревали в интимной связи с королевой, был замешан в скандале, разразившемся в 1622 году, когда выяснилось, что он был гомосексуалистом. Данные об этом уже в двадцатом веке обнаружил в архивах Симанкаса{102} Алонсо Кортес.)
Доктор Мараньон утверждает, что образ Дон Жуана не характерен для Испании, и людей подобного типа там совсем немного; я же более склонна согласиться с Пио Бароха{103}, заявляющим, что «испанцы и вообще латиняне традиционно верят в допустимость лжи и обмана в любовных делах. Я слышал, как дон Хуан Валера{104} (знаменитый писатель из Андалусии) смеялся до упаду над историями о том, каким образом мужчины обманывали женщин. Испанцы держат слово, данное мужчинам, но не женщинам». Я думаю, что это относится ко всем латинянам, и отмечаю эту их черту в книге Любовь и французы.
С погоней Дон Жуана за химерами тесно связано кастильское представление о любви как об обмане, которое в своем Трагическом мировосприятии описал Унамуно{105}: «Любовь — дочь обмана и мать разочарования. Влюбленный страстно ищет в предмете своей любви нечто такое, чем тот не обладает, и, не найдя этого, приходит в отчаяние... Любовь телесна даже в духовных своих проявлениях... Возможно, высшее наслаждение размножения суть лишь предвкушение смерти, искажение жизненной сущности... Любовь есть борьба. Влюбленный и возлюбленная — одновременно и тираны, и рабы. Неудивительно, что люди, испытывающие глубочайшие религиозные чувства, отвергают плотскую любовь и возвеличивают целомудрие». Далее философ превозносит сострадание, любовь к ближнему, к Богу, всеобщую любовь. Таковы истинные представления о любви кастильцев — людей, слишком преисполненных идеями чести, величия и духовного обладания, чтобы снисходить до любви плотской,— людей, чересчур индивидуалистичных по характеру, чтобы интересоваться личными взаимоотношениями,— людей, любящих сражаться один на один: мужчина с мужчиной, мужчина с быком, мужчина с дьяволом и, наконец, мужчина с самим Богом.
Какую еще роль может играть женщина в жизни такого мужчины, если не роль матери, бледного подобия Божией Матери? «Для женщины любая любовь — материнская»,— писал Унамуно, на дух не выносивший славословий в пользу чувственности своего друга-романиста Фелипе Триго. Философ не мог понять смысла этих излияний. «Суть дела состоит в том,— писал он Триго,— что ты родом из Эстремадуры, а я — баск; с каждым днем я все более убеждаюсь, что главная проблема Испании — этническая. Поток чувственности способен только обессилить наш народ».
Фелипе Триго писал свои малоправдоподобные романы в начале двадцатого века. Никто уже не помнит ни его самого, ни его попыток «заставить Венеру воссиять великолепием Непорочного Зачатия»,— но он исходил из самых лучших намерений, и кое-что из сказанного им было вполне разумным. Он сокрушался по поводу malentendu[36], которые преследуют мужчин и женщин с тех пор, как они оставили сады Эдема, говорил о гармонии их тел и дисгармонии разума; осуждал экстремистские взгляды испанцев на любовь как на животную похоть либо абсурдное целомудрие. «Любовь станет возможной,— писал он,— когда женщина получит такое же образование и те же свободы, что и мужчина. Женщина станет свободной, когда не будет более нуждаться в мужчине, который бы ее содержал». Пио Бароха не питал подобных иллюзий о своих соотечественницах. «Они желают получить все преимущества [эмансипации],— писал он,— но не похоже, чтобы готовы были отказаться от «вечной женственности». Не пожертвовав ею, они не смогут наладить отношения с мужчинами. Эта вечная женственность — лишь притворство... Женщина лицемерна от природы, а католическая религия еще более все осложнила. Исповедник похож на кальмара, который, зачернив вокруг себя всю воду, исследует ее под микроскопом...»