— Я ему сказала: до тех пор, пока он не напишет новый сценарий, ноги моей в доме не будет!
Буквально через пять минут раздался телефонный звонок.
— Если это он, я трубку не возьму!
Пришлось подойти внучатой племяннице.
В трубке послышались знакомые воркующие интонации.
— Машенька? Добрый день. Любушка у вас?
— Да, Григорий Васильевич…
— Пригласите ее, пожалуйста.
— Она не хочет брать трубку, Григорий Васильевич.
— Да? Почему же?
— Потому что вы не написали сценарий, — чувствуя себя полной идиоткой, произнесла родственница.
Через несколько минут звонок повторился.
Орлова демонстративно отвернулась к окну.
— Что делает наша Любушка?
— Пьет чай и очень сердится.
— Тогда скажите ей, что я уже написал несколько страниц (сдерживаемый, обоюдный хохот, пересказ Любушке, ее решительный, непреклонный жест).
— Она сказала, что никогда, Григорий Васильевич.
Еще один звонок.
— Пока не будет готов весь сценарий, я не вернусь!
— Григорий Васильевич, вы написали хотя бы половину? — уже не сдерживая хохота, спросила племянница.
— Безусловно. И даже более!
Раздался какой-то странный механический смех, потом треск, и все предыдущие диалоги были воспроизведены. Диктофоны в тогдашней Москве были чудесной новинкой, и Александров не упустил случая продемонстрировать свое приобретение.
— Ну а теперь, Машенька, может быть все-таки Любушка подойдет к телефону?.. Иначе у меня не пойдет творческий процесс.
— Любочка, Григорий Васильевич сказал мне, что, если ты не подойдешь, у него не пойдет творческий процесс…
Орлова решительно повернулась на стуле.
— Да? Хм-м. Посмотрим.
Она взяла трубку. Дальнейшая слышимая часть разговора сводилась к скромной вариации из двух слов: «Да. Да. Нет. Да, — гневно повторяла Орлова до тех пор, пока на том конце провода не было сказано или сообщено нечто такое, что односложное утверждение обернулось восторженно-блаженным выдохом: — Да-а-а?!!»
— Гриша уже выслал машину, — сказала она, положив трубку.
И через несколько минут упорхнула со своим так и не распакованным чемоданом.
Когда бы она знала, каким результатом обернется эта вполне водевильная подготовка. Фильм был серьезен, как благое намерение, и тяжел, как смертный грех. Назывался он романтично: «Скворец и лира».
Орловой удалось уговорить мужа отказаться от идеи музыкальной комедии. Александров и до этого пребывал в абсолютной уверенности, что любой режиссер, делающий комедии, способен снять достойный «серьезный» фильм. Впервые проверить этот тезис практикой ему удалось, лишь перешагнув собственное семидесятилетие.
Он и сам появился на экране в небольшой роли благообразного генерала — седые усы щеточкой, грустный бархатный взгляд из-под кустистых бровей: автограф для неблагодарных потомков.
Большой портрет Орловой в роли разведчицы Людмилы Грековой поместил в своем первом за 73-й год номере журнал «Искусство кино».
В первой части фильма она изображала служанку Катринхен в доме немецкого генерала, во второй — светскую даму, племянницу престарелой баронессы Амалии фон Шровенхаузен.
«Наш фильм не детектив, — объяснял Александров, — думаю, что это будет документальная лента». Что он при этом имел в виду, так и осталось загадкой.
Главные сцены картины снимали в начале весны 1973-го.
Орловой шел семьдесят второй год.
Был эпизод в сцене с Петром Вельяминовым, где она стоит в подвенечном платье, в фате.
Это было странное, это было страшное зрелище.
У нее заметно тряслась голова в кадре. Она была озабочена лишь тем, как и на сколько лет выглядит. О ее руках уже достаточно было сказано. Не помогал ни тщательно выверенный свет, ни особые ракурсы. Работа сводилась к постановкам «мизансцены ресниц».
Настоящая тема картины — отчаянная борьба Орловой со временем.
Это был фильм, где двое людей — постановщик и главная исполнительница — в равной степени не чувствовали, не видели, не знали своего возраста.
По студии ходили веселые байки, чем-то похожие на анекдоты, которые в то время травили об анемичных старцах из политбюро. «Скворец и лира» быстро переименовали в «Склероз и климакс». Любочку, впрочем, старались щадить.
Во время съемок она задергала свой организм всевозможными диетами. Она по-прежнему занималась станком, теперь уже с плачем — буквально с плачем, — отлеживаясь после своих ежеутренних полуторачасовых мучений.
Но, может быть, куда болезненнее этих физических напряжений было постоянное утруждение своего естества, подгонка его под образы своей молодости.