Что за калейдоскоп этот наш мир! И на каждой вещи, на ее тыльной стороне, которая не видна, свой ярлык и соответствующее объяснение. Удивительная штука этот мир!
Чего только не увидишь за городом и в самом городе! Экипажи, автомобили, лошади, собаки, и скелеты у них внутри, скрыты мышцами, мужчины, женщины… о, женщины! Среди них встречаются высокие, дородные, полные, пышные, у них горячая кровь, сердце и прочие внутренности, высокая грудь, что колышется в такт шагам, а есть такие, что, как посмотрит на тебя… Ах, до чего же остро пахнет мир!
Сегодня, когда Аполодоро шел на беседу с доном Фульхенсио, он увидел, что дверь открыта, прошел по коридору и остановился у входа в святилище. Он поступил нехорошо, но… что это? Дон Фульхенсио – ну да, он – обнял донью Эдельмиру за полную талию, а другой рукой треплет ее подбородок. Зрелые формы почтенной матроны дышат молодостью, парик блестит.
– Ты, ты одна поверила в мою гениальность, Мира! – И философ привлекает ее к себе.
– Да, ты такой добрый гений, такой мирный, ласковый…
– Какие у тебя золотистые волосы!
Рука его гладит парик.
– Не насмехайся! – возражает она, причем лоб ее, розовеет.
– Над чем? Над тем, что они искусственные, накладные? А разве сами мы не суррогаты, которые можно менять один на другой?
Тут философ целует жену.
– Тридцать лет, Фульхе, тридцать лет!
– Да, Мира, тридцать лет. – И, обнимая ее, он спрашивает: – Ты помнишь?
Остального Аполодоро не услышал, потому что донья Эдельмира вдруг поднялась с кресла, воскликнув: «Кто там?», и ему пришлось войти, сгорая от смущения. Вот почему философ сегодня не произвел на Аполодоро особого впечатления, и снится ему теперь не он, а донья Эдельмира.
Отец велел сыну, чтобы тот письменно изложил свое миропонимание, но, как Аполодоро ни ломает голову, ничего у него не получается. Прежде всего, разве у него есть уже какая-нибудь концепция этого самого мира? Какая тут может быть концепция, если он только начинает различать его запахи?!
И вот он отправляется – очень уж день хорош! – по бульвару к реке, продолжая озабоченно размышлять о своей концепции. Ясный и теплый весенний день; в лучах солнца зеленеет нежный пух лопнувших тополиных почек; река сияет; над головой – безупречная синева небесного океана, лишь на западе полоской пены проступают легкие облачка; воздух густо напоен весенними запахами. Юноша садится в траву, над которой носится пух одуванчиков. На другом берегу каменная поросль города (тоже весенняя) с колокольнями и капителями отражается в зеркальной глади спокойной реки на фоне сияющей лазури, так что река кажется продолжением неба, а двойное изображение города – фризом, выгравированным на небесно-голубом мраморе и покрытым глазурью. Все вместе напоминает открытую книгу. Аполодоро вспоминает, как в детстве он вместе с товарищами в отрывал головы у мух и расплющивал их в сложенном листе бумаги, чтобы получилась симметричная фигура как в калейдоскопе. Сейчас он смотрит на отраженные в воде тополя и вспоминает стихи Менагути;
Душа Аполодоро погружается в этот мираж, тонет в нем; юноша дышит и не дышит; сияющая лазурь не имеет никакой надписи па тыльной стороне, которой не видно, потому что ее вообще нет. Это сон, прекрасный сон! Аполодоро видит сон с открытыми глазами, и душа его распахнута навстречу видению весны!
Вдруг он ощущает замирание в груди, поворачивает голову, и его обжигает огнем, полыхнувшим из-под ресниц, он видит две русые косы и стройную фигурку. Сердце бьет тревогу, что бы это значило? Вернувшись домой, Аполодоро принимается лихорадочно обдумывать свою концепцию вселенной, но в конце концов оставляет ее и берется за сочинение стихов.
– Что это, стихи? Стишки, сын мои?! – восклицает отец, застигнув сына за этим занятием, и, не получив ответа, добавляет: – Что ж, надо все попробовать; как попытка – куда ни шло!
– Разве нет гениев среди поэтов?
– Были, друг мой, были в те времена, когда люда прислушивались исключительно к тому, что им преподносилось в стихах, но современный гений может быть только социологом, а поэзия – это промежуточный вал искусства, преходящий… Ну, а как твоя концепция вселенной?
– Подвигается понемногу.
Но правду скрыть не удается: дон Авито все-таки натыкается на книги, рисунки, гравюры, заметки и раскрывает рот от изумления, он ничего не понимает. А Марина, мать, бедная сонная Материя, говорит в момент пробуждения:
25
Цитируется юношеское стихотворение Унамуно, впоследствии опубликованное им под названием «Вечная элегия».