– Ничего, иди.
«Да, лучше пусть уходит», – говорит про себя Аполодоро и отправляется на прогулку. «Вон идет Менагути, надо вернуться и пойти по другой улице, иначе я с ним встречусь, а что я ему скажу? Заметил он меня или нет? Если заметил, то поймет, что я его избегаю». Аполодоро сворачивает, выходит на бульвар и чуть не натыкается на Клариту, несказанно красивую, но рядом – увы! – Федерико. Огонь загорается в крови Аполодоро. И он идет за ними следом, приноравливая шаг к их фланирующей походке. Ноги Клариты ритмично переступают, натягивая юбку и обрисовывая ее бедра то с одной, то с другой стороны, завитки волос трепещут на легком ветру, что волнует нежную весеннюю листву, зеленый пух тополей, пробуждающихся после зимнего оцепенения… «О, как она хороша! Как хороша! А мне еще казалось, будто я не люблю ее! Теперь, только теперь я понял, как я в нее втюрился!» Ветерок дует в его сторону и доносит до него исходящие от нее запахи: аромат ее дыхания, духов, даже немножко ее тепла; чтобы полней насладиться всем этим, Аполодоро слегка приоткрывает рот. «Я проглочу что-то от нее, и в этой частице будет она вся». И любовная зараза в нем разрастается, растет эта опухоль на душе, у него возникает желание броситься к фланирующей паре, его задушить, ее изнасиловать и тут же покончить с собой – да, конечно, свести счеты с жизнью, но после того, как он сделает ей ребенка. «Да, я нездоров, нездоров, так дойдет неизвестно до чего, домой, домой, я болен». По ступенькам он поднимается в лихорадке и, когда Петра открывает ему дверь, он набрасывается на нее, влепляет ей поцелуй, и лихорадка его проходит.
– Вы с ума сошли, сеньорито!
Ложась спать, Аполодоро сначала целует подушку, целует с яростью, а потом даже кусает ее.
Отец пытается еще раз переговорить с сыном, но тот после двух-трех фраз восклицает:
– Ну, ладно. А научит ли меня ваша наука, как стать любимым?
– Она научит любить.
– Мне не это нужно.
– О, эта любовь! Роковое наследие! В конечном счете она – разновидность питания, утоление аппетита, ничего более. Твоя осечка пойдет тебе на пользу. Я черeз это тоже прошел.
– Ты? – Аполодоро так широко раскрывает глаза, будто хочет проглотить ими отца. – Ты? Ты?
И начинает смеяться, как безумный.
– Да, я, я, разумеется, я! Ты что воображаешь себе, мальчик? Что ты один способен влюбляться? Я тоже был влюблен, да, влюблен в твою мать, вот потому-то ты, будучи зачат в любви, и получился…
– В любви? Я был зачат в любви? Ты ошибаешься.
– Нисколько. Но какую-то пользу ты все-таки принес мне, да и человечеству, потому что теперь становится очевидным, что, пока не будет покончено с любовью, мы не сможем создавать гениев с помощью педагогики.
– А почему бы, отец, из самой любви не сделать педагогику?
Дон Авито сперва оторопело молчит, потом отвечает:
– Знаешь, эта идея мне в голову не приходила; она хоть и кажется нелепой, но может к чему-нибудь привести, как Лобачевского привело к созданию его геометрии абсурдное допущение о том, что из точки, лежащей вне прямой, можно опустить на прямую более одного перпендикуляра. Давай-ка разверни свою мысль, и, может быть, ты обоснуешь метапесталоцциеву педагогику в четвертом дидактическом измерении; тут есть где развернуться гению…
– Отец, нельзя так играть сердцем!
И опять они расходятся, ни на чем не порешив.
Научно не обоснованное уныние дона Авито достигает уже предела: он начинает вспоминать самые странные и шокирующие тезисы этого демона, дона Фульхенсио, мистификатора, который столько времени околдовывает его злыми чарами, такие тезисы, как, например, о способе лечения от ходячего здравого смысла, главного препятствия на пути к гениальности, лечения посредством гистологического массажа мозга, осуществляемого разрядом электрического тока определенной частоты, который заставляет нервные клетки изменять связи между собой, отклоняясь от своих псевдоподических продолжений, это своего рода психическая микрохирургия, в свете которой можно прийти к выводу о педагогической полезности подзатыльника, ибо последний обеспечивает встряску всех шестисот тысяч двенадцати миллионов ста двенадцати тысяч нервных клеток головного мозга; или вот тезис о лечении монотонности мышления инъекциями желатина. В конце концов дон Авито приходит к такой мысли: «А не лучше ли взяться за создание не гения, а матери гения? Я совсем не занимаюсь бедняжкой Росой, а она мне не нравится, ох как не нравится: ей все хуже и хуже, так что нет никакого смысла готовить ее для посева. Все у меня получается не так, как я хочу, все не так: я хочу направить Аполодоро по верному пути, а он (на тебе!) влюбляется; хочу физически укрепить Росу, а она чахнет. Эта Марина своими ласками сведет ее в могилу».