Короче говоря, меня терзали, что называется, муки совести.
И ее тоже что-то удерживало – я это прекрасно видел. И приписывал все тем же угрызениям совести. Сейчас я склонен думать, что она просто-напросто предпочла бы другого утешителя. Но я забегаю вперед.
Муж ушел от нее весной. Он сказал об этом мне, а через несколько дней пришла она и тоже мне все рассказала. Вскоре, я уехал за город работать и не возвращался до конца августа.
Сама она, кстати, тоже уехала из города, поехала к отцу, у которого было где-то свое дело. Не думаю, чтоб она сообщила отцу что-нибудь, кроме того, что муж страшно занят на работе. И так оно, в общем-то, и было.
Метаморфоза со мной началась, следовательно, уже осенью. Постепенно меня затягивало все сильнее, но ей я ни слова не говорил, очень долго не говорил. Я думал: почему мы не встретились раньше? Мне казалось, она так мне подходит, просто создана для меня, мне казалось, ни разу прежде не встречал я женщины, которая бы…впрочем, нет, это неправда.
Но мне казалось, что все эти годы я не жил.
В самом деле, тридцать пять лет, холостяк – вольная птица. Я шел по жизни, день за днем, месяц за месяцем, год за годом, у меня были подруги, любовницы, назовите как угодно, я стал многоопытным мужчиной, так я считал. Я влюблялся, слегка, конечно. В меня влюблялись… Я делал женщин счастливыми и несчастными, мужчин – ревнивыми и бешеными. Я немало изведал – одним гордился, другого стыдился втайне…И вот, вдруг обнаружилось, что не знал до сих пор, что значит жить. Вы понимаете? И представьте, когда я открыл для себя, что живу, случилось то, что я вдруг, ни с того ни с сего, ударялся в слезы. Это могло быть вечером, когда я уже, бывало, лягу, или же утром в постели, или днем, когда я оставался один. Да и на улице тоже, если рядом никого не было, у меня, ни с того ни с сего, выступали слезы. Я не мог удержаться, должно быть с радости или горя, сам не знаю. Может и с радости, что мне так посчастливилось, а может, и с горя, что столько лет зря пропало. Вы только представьте – быть мертвым многие-многие годы, думая, что живешь, и вдруг пробудиться в один прекрасный день, и начать ЖИТЬ, и оглянуться назад, на все эти долгие годы, и увидеть, что все они мертвые – длинная череда мертвых лет, разложенных по полочкам памяти, как в музее. И никто ведь этого не замечал. Никто не замечал, что я мертв, разве это не удивительно?
Был среди людей, болтал, смеялся, рассказывал анекдоты, ходил на работу, создавал себе какое-то положение, слыл хорошим малым, немного поверхностным, правда, но, в общем – то, all right. Приобретал друзей и подруг – и никто не замечал, что все это время я был мертв.
И я спрашивал себя: может и другие тоже мертвы? Может, большинство из нас, таких жизнерадостных с виду, на самом-то деле мертвецы? Эта мысль не давала мне покоя.
Не думайте, что я какой-то ненормальный или, как это называется, неуравновешенный, вовсе нет. Просто я был живым какое-то время, очень недолго, правда, а теперь снова в норме, снова мертв или по пути к этому. Вы не пугайтесь, это не страшно…
Поверьте, это было чудесно, жить с утра и до вечера и ощущать, что все полно смысла, ничто не безразлично: поджаренные кусочки хлеба за завтраком, кофе, льющийся в чашку такой щедрой, такой горячей струей, нож и вилка, чашка и тарелка, стол за которым сидишь, стул, на котором сидишь, газета, которую просматриваешь… Все было живое, потому что я сам был живой… Улица была живая, она меня занимала, даже люди на улице. Я стал видеть людей, на которых смотрел много лет и, верите ли, я стал вдруг видеть кто из них мертвый, а кто живой. Большинство, кстати, были мертвы, безнадежно мертвы, и даже не подозревали об этом.
Не думайте, что я был счастлив и только. Я даже не знаю, чего было больше, счастья или несчастья. Потому что что-то было не так, я смутно чувствовал, а потом уже твердо знал – что-то не так. Случались дни, когда я понимал, что вполне можно умереть от одной только душевной муки. Той муки, которая тесным кольцом замыкает сердце и сжимает, сжимает его, пока не начинает казаться, что весь мир сосредоточился в одной точке, куда кто-то безжалостный вонзил что-то острое и все сверлит и сверлит…
Но даже тогда, даже в самые страшные минуты, даже тогда я жил– все время ощущал свою тесную, крепкую связь со всем окружающим. Я был не один, хоть временами я чувствовал себя одиноким, как первый человек на земле, или как последний, тот самый, что остался один на голой, мертвой планете, сидит и смотрит на красное, издыхающее солнце.
Я, наверное, путано немного все излагаю? Но не забывайте, я ведь до сих пор никогда, ни с кем об этом не говорил. С ней я не мог, ей и без того хватало переживаний, и зачем было возлагать на нее еще лишнее бремя, делясь своими переживаниями? Разве можно явиться к женщине и обременить ее признанием в своей вечной и страстной любви, отдавая себе в то же время отчет, что для нее проблема совсем в другом, что она вообще не знает, любит ли, позволительно ли это? И мучить ее, вынуждая примешивать к любви жалость? И тем самым вынуждать ее к фальши?
Потому что правда ведь – как только к любви, к страсти, примешивается что-то другое, будь то жалость, дружба, нежность или страх причинить боль, что угодно, тут же ее фальсифицируют? Любовь, страсть – она ведь должна быть первозданною, исконною, сама по себе? Хоть одна – единственная вещь на свете, должна же иметь право быть самой собой? Любовь, страсть, она одна? Хоть одинзакон должен же быть в этом мире, где нет ничего вечного – не согреши против любви?
И любовь ведь не милосердна, не жалостлива, не дружелюбна, не деликатна, не кротка и разумна, не добра и мила? Нет. Любовь примитивна, дика, разрушительна и временами жестока и зла, верно ведь? И ведь с любовью нельзя шутить, правда? Потому я считаю – если ты почувствовал, что влюблен, – вы замечали, как трудно выговорить люблю? – ты можешь сказать только одному-единственному человеку на свете… И пусть будет темно, и пусть это слово коснется его слуха, как дыхание чего-то мимолетного…
Разве не сказано в древних законах, тех, что создавались, когда законы были еще незыблемы, и жили тысячелетия, – разве не сказано, что есть слова священные, что под страхом смертной казни, нельзя произносить их вслух?
Но ведь правда, если та кого я люблю, сама в сомнении, то я имею право сказать ей о своей любви – но не должен, ни за что на свете, говорить ей, что она убьет меня, если меня покинет! Нет, Вы скажите, правда ведь, нельзя этого говорить? Все что угодно, только не это, скажите, что я сделал правильно, ради Бога, скажите мне что-нибудь, скажите же что-нибудь!..
Вам нечего мне сказать! Нечего! Потому что вы, если испытываете очень уж сильное чувство, то неизбежно поступаете так, как оно, это чувство вам подсказывает. И что пользы потом рассуждать, правильно это было или неправильно…
С неделю назад она заходила ко мне ненадолго. Она была какая-то не такая, как всегда, решительнее. Она расстегнула на мне рубашку, вот здесь, и написала ногтем, так что кровь показалась: «я твоя».
А сегодня не пришла. И я знаю с кем она. Может, вот в эту самую минуту она лежит в его объятиях, вся в слезах или сжав зубы. Нет, нет! Я ведь мертвый, я, в самом деле,мертвый, потому что если я не мертвый, то должно ведь было бы что-то случиться. А ничего не случается.
Как вы сказали? Я влюблен в любовь? Может вы и правы… я влюблен в любовь. А может, я просто сам себя взвинтил? Точно сказать, конечно, трудно – знаю только, что и в ней, и во мне что-то сопротивлялось, нам хотелось и в то же время не хотелось…
Это так и не нашло своего разрешения. Я говорю о чувствах. Так оно все и тянулось…
Как вы говорите? Взять себя в руки? Выносить невыносимое?
Нет, это никак невозможно. Меня ведь нет, я мертвый, мертвый, мертвый…