Выбрать главу

Тарсия быстро шла по лабиринту переулков, углубляясь в него все дальше и дальше. Здесь было темно и грязно, а местами скверно пахло, но гречанка не обращала на это внимания. Сейчас ее далеко и, казалось, безвозвратно унесло за пределы страха, тоски и душевной боли. Бесчисленные звуки и краски мира, мира, в котором она жила, несказанно радовали девушку, и она почти бежала, не чуя ног, точно несомая невидимыми крыльями.

Ее великолепные рыжие волосы — главное украшение и богатство — были тщательно причесаны и уложены, складки дешевой туники, аккуратно разглаженные и умело подхваченные поясом, мягко струились по телу.

Навстречу Тарсии попалось несколько устало бредущих с ночного промысла продажных женщин, пара бродяг — она даже не взглянула на них. Ей стоило немалого труда находить путь, пробираясь по узким улочкам, загроможденным низкими, приземистыми зданиями, построенными без всякой заботы о красоте архитектуры.

Тарсия не хотела приближаться к гладиаторской школе: вчера, когда она подошла к воротам с робкой просьбой о свидании, ее осыпали грязными шутками. И сейчас девушка не была уверена, что стражники известили Элиара о том, что назавтра, на рассвете она будет ждать его в одном из соседних переулков.

Они не обманули: Элиар вышел навстречу. Но, подойдя ближе, гречанка не увидела в его лице ни оживления, ни радости.

Он выглядел каким-то странным, замкнутым в себе. Его плечо было перевязано, а взгляд не хранил даже слабого отблеска прежних чувств. Тарсия сразу ощутила внезапно возникшую между ними глухую стену отчуждения.

— Привет, — неловко произнесла она.

— Привет.

Они молча побрели по улочке, мимо грязных домишек; улица шла параллельно Тибру, и чуть дальше тянулись вереницы складов с площадками для выгрузки судов — оттуда тянуло запахом сырости, смолы и тухлой рыбы. Собственно, им негде было остановиться и поговорить: всюду грязные стены и люди — в основном ремесленники в темных, не подпоясанных туниках и зачастую без обуви; иногда попадался воин в плаще из грубой шерсти, в великом множестве носились чумазые босоногие ребятишки.

В конце концов Элиар и Тарсия обнаружили пустынный тупичок, где можно было немного постоять, не опасаясь чужих взглядов.

— Болит? — спросила гречанка, кивнув на повязку.

— Не особенно. — Он невесело усмехнулся. — Меня усердно лечат.

И умолк; его отрешенный взгляд уперся в стену. Тарсии хотелось ощутить прикосновение его рук, которое согрело бы ее нежностью, но Элиар не делал попытки обнять гречанку.

— Как тебе живется? — Девушка снова задала вопрос — ей было трудно выносить неведомо отчего возникшее напряженное молчание.

Элиар слегка повел плечом.

— Нас хорошо кормят, крыша над головой есть.

— Ты с кем-нибудь подружился?

— Нет. Как можно дружить с теми, с кем вскоре придется сражаться, сражаться, чтобы убить? — Потом прибавил: — Хотя среди них есть неплохие люди…

И вдруг, словно о чем-то вспомнив, протянул Тарсии горсть сестерциев.

— Возьми. Я получил их за то, что хорошо развлекал публику. Купи себе что-нибудь. Я сам хотел подарить тебе украшение, но не смог — нас редко выпускают за пределы школы.

Гречанка растерялась — больше от того, с каким безразличием были произнесены все эти слова.

— Да, но… Они наверняка понадобятся тебе…

— На что мне тратить деньги? Что может быть нужно человеку, которого не сегодня-завтра отправят в Тартар!

— Желанья богов переменчивы… — нерешительно начала девушка, но он перебил:

— Все уже свершилось. Не будем об этом. Лучше я скажу то, что хотел сказать: золотоволосая, тебе придется найти себе другого.

Тарсия почувствовала темную, холодную тесноту в груди, и это ощущение было настолько сильным, что ей хотелось кричать. Она не могла понять, что с ним произошло. Возможно, отталкивая ее, освобождаясь от уз любви, он создавал себе двойную броню?

А Элиар продолжал:

— Пойми, у нас никогда не появится общего дома, и я не смогу быть ни твоим мужем, ни отцом твоих детей. Нам даже негде встречаться — скоро осень, потом зима, станет холодно и сыро: куда мы пойдем? Не в одну же из тех грязных таверн, где собираются продажные женщины, бродяги и всякий сброд? К тому же едва ли мы сможем часто видеться.

— Я могу считать себя свободной? — с вызовом спросила гречанка, глядя на него в упор своими чистыми, серыми, с проблесками лазури глазами.

Элиар безучастно кивнул, и тогда она не выдержала:

— Что тебе нужно, ответь? Чего ты хочешь? Свободы? А может, богатства и власти, которых у тебя никогда не было?

Элиар усмехнулся:

— Как сказать! Мой отец имел власть среди своих, у нас было и золото, и оружие, и много лошадей. Меня с детства воспитывали как воина, учили сражаться, хотя никто не думал, что мне придется показывать свое умение на арене римского амфитеатра!

— Так ты из знатной семьи? — произнесла пораженная Тарсия. — Тогда твой отец мог бы неплохо жить под властью римлян!

— Свою власть, как и все то, что принадлежало ему по праву, он не захотел делить ни с кем. Его казнили как одного из зачинщиков бунта, старших братьев тоже распяли. А что стало со мною, ты знаешь.

— Ты никогда не рассказывал о своем прошлом.

— Зачем? Что осталось от той жизни? Ничего.

— Однако ты все еще любишь… ту жизнь.

— Как можно любить то, чего больше нет! Они помолчали. Потом Элиар сказал:

— Мне пора идти назад.

— Мы больше не увидимся? — тихо спросила Тарсия.

Он хотел что-то ответить, но потом просто кивнул головой.

Девушка немного постояла, согнувшись под тяжестью внезапно нанесенного удара, после чего пристально посмотрела в его непроницаемое лицо, повернулась и пошла прочь.

— Пусть боги будут милостивы к тебе! — сказал он ей в спину.

…Тарсия шла по улицам, и слезы застилали ей глаза. Элиар отверг ее! Почему?! Она слышала об опьяненных бесчисленными кровавыми победами удачливых гладиаторах, посещавших дешевые трактиры и покупавших там вино и женщин, но это было так непохоже на Элиара… Хотя, как знать, во что могут превратить человека невзгоды и безжалостное время! Она надеялась, что они вновь обретут друг друга в этом мраке чужой жизни, но случилось иначе: что-то разделило их и, похоже, навсегда. Гречанка вспомнила о своей столь печально закончившейся беременности, о том, чего Элиар не знал и уже никогда не узнает, и заплакала с новой силой. Что ей осталось? Броситься в Тибр?

«Рим убил его душу, — говорила она себе, — уничтожил что-то такое, без чего он уже не сможет стать прежним».

…Пройдя привычной, погребенной под слоем белой пыли дороге по лабиринту из белых стен, Мелисс ступил в желанную прохладу внутреннего дворика, потом поднялся по лесенке наверх. Он никогда не ходил тем медленным шагом, со спокойным, величественным видом, как все эти римляне, он скрывался, таился, проскальзывал, как змея, как скитающиеся по ночам неуспокоенные души усопших — лемуры.

Остановился на галерее с колоннадой, возвышавшейся над двором под защитой плоской крыши, и на мгновение замер, глядя на широко раскинувшийся, сверкающий на солнце город, на большой синий квадрат неба и слушая доносившиеся из глубины комнаты странные звуки. То была греческая кифара — кто-то наигрывал на ней печальный, легкий, отрывистый мотив: звуки летали как птицы, не сливаясь друг с другом, пение струн то замирало, то начиналось снова.

Мелисс вошел; к его удивлению, в передней комнате никого не было, даже рабыни-нумидийки по прозвищу Стимми (сажа), по обыкновению встречавшей гостей. Тогда он направился прямо в спальню Амеаны, и там нашел гречанку, эту богиню из плоти: она полулежала, держа в руках инструмент, на круглом столике рядом с ложем стоял большой серебряный кубок с вином, и были разбросаны какие-то коробочки.

У нее всегда был нежный, матовый оттенка слоновой кости цвет лица, придающий ей сходство со статуей, однако сегодня это обрамленное яркими белокурыми волосами лицо выглядело усталым и бледным.

— Это я, — сказал Мелисс, против обыкновения нерешительно останавливаясь на пороге.