Гай Эмилий расстелил на земле кусок ткани, и они с Ливией сели рядом. Разговор не клеился, — возможно, из-за настроения Гая: дело в том, что этот скромный пейзаж вновь напомнил ему родные края.
Он вспомнил, как впервые увидел Рим. В пламенном блеске яркого дня перед ним простирался манящий неизвестностью великолепный город. Прозрачный золотистый свет придавал призрачность и расплывчатость архитектурным линиям зданий, воплощению изящества и красоты, — на их белых, точно изваянных из слоновой кости стенах алмазной россыпью сияли радужные блики… Тогда он не питал сомнений в том, что в ослепительно прекрасном, величественном вечном городе живут люди, рожденные для того, чтобы править миром, и был в восторге оттого, что может поселиться здесь. А теперь… Теперь не проходило и дня, чтобы он не вспомнил размах луговых далей, тихое сияние облаков над полями, водопад листвы в лесах родного края. Он чувствовал, как сильна в нем любовь к своей земле, та первая и самая истинная любовь, что умирает только вместе с самим человеком.
— Я хочу домой, — произнес он вслух. — Недаром говорят, что чувство кровной связи укореняется с годами. Кажется, я наконец-то повзрослел и готов отправиться назад, чтобы продолжить то дело, которому посвятил себя мой отец. Пусть труд земледельца — не мой идеал, но ведь я родился на этой земле, значит, должен заботиться о ней.
— Почему же ты не уезжаешь? — спросила Ливия.
Гай ответил — его слова показались девушке наполненными горечью несбывшегося счастья:
— Потому что я хочу уехать с тобой. Любовь к тебе — то единственное, что могло бы придать смысл моей жизни в поместье. Ты стала бы работать бок о бок со мной, поддерживать меня в дни несчастий и разделять мою радость. И у нас родились бы дети… Знаешь, еще прежде, лежа среди высокой травы, я, случалось, думал: уж если умереть, то только так — не на поле сражения, совершая очередной подвиг, не в бесконечной борьбе за власть, а в тихом и скромном счастье среди этих вечных красот. Ливия покачала головой.
— Так не будет, — сказала она.
— Ты думаешь?
— Все это слишком удивительно и прекрасно, чтобы сбыться.
Он тяжело вздохнул.
— Я сто раз говорил, что сейчас же пошел бы к твоему отцу, если б не знал, что он прогонит меня, а тебя запрет в доме, и мы больше не сможем видеться. Поверь, я не спал много ночей, обдумывая, как быть, но увы…
— Я знаю, что делать, — сказала Ливия.
Гай внимательно посмотрел на нее, впрочем, едва ли придав слишком большое значение ее словам. Привлекательность лица Ливий никогда не была постоянной: она зависела от настроения, освещения, времени суток. Сейчас, когда приглушенный свет накладывал на все окружающее печальную дымку, бронзовая теплота ее волос потускнела, черты лица были полны строгости, даже, пожалуй, некоей суровой простоты, и лицо уже не казалось мягким и нежным, а во взоре застыла какая-то пленительно-сумрачная сила, как у неведомой воительницы. И Гай с изумлением увидел, насколько она похожа на своего отца.
— Знаешь? — тревожно повторил он.
— Да. Надо сделать так, чтобы Луций Ребилл сам отказался от меня.
— Он никогда не откажется от тебя.
— Откажется, если узнает, что покупает не благодатные луга, а бесплодную пустошь, лишенную и цветов невинности, и цветов любви.
Сказав это, она потупилась, не в силах выдержать его взгляд. Наступила пауза. Гай Эмилий замер, точно пораженный громом. Услышать такое! И от кого! От девушки-римлянки из аристократического семейства! Римляне — прекрасно обученные выживать, безоговорочно принимающие законы своей среды! Каким же надо обладать характером и… как нужно любить, чтобы добровольно покинуть лоно условностей и разорвать собственные внутренние узы!
— А твой отец? — прошептал он. Ливия резко мотнула головой:
— Да, я боюсь гнева отца, пожалуй, больше, чем гнева богов, и еще мне бесконечно жаль его, но… надеюсь, я уговорю Луция молчать, я скажу, что отец ничего не знает…
Гай Эмилий смотрел на нее с глубокой, почти мучительной печалью, придававшей его темным глазам особую выразительность и красоту, отчего у девушки сладостно защемило сердце.
— Это очень опасно, Ливия, ведь неизвестно, кто и как себя поведет, и потом… твое решение… странное, не по своей сути, а потому что…
Она не дала досказать. Ее голос срывался, а выражение лица было таким, словно, уже падая в бездну, она вдруг умудрилась схватиться за что-то основательное, прочное, как морской канат.
— Еще я подумала: если нам суждено расстаться, то пусть мы познаем друг друга раньше, чем…
И умолкла. Гай улыбнулся; его лицо было полно внутреннего света.
— Так гораздо лучше, Ливилла. Он резко встал и подал ей руку:
— Пойдем, пройдемся немного.
Она поднялась, не глядя на него; ее лицо пылало, но, как показалось Гаю, то была краска вдохновения, а не стыда.
Они пошли вперед и вскоре обнаружили неподвижную пересохшую мертвую речку с берегами, заросшими столетними ивами. Здесь была усеянная мелкими камешками и обломками веток грубая песчаная земля, в которой увязали ноги. Когда Гай, держась за дерево, заглянул вниз, склон медленно пополз, осыпаясь с глухим шумом. Ливия стояла молча — ее охватило ощущение таинственности от ожидания неизвестного. Что теперь будет? Когда она обдумывала этот шаг, ей вовсе не было страшно, но сейчас…
Гай повернулся и смотрел на нее с открытой и, как казалось, беспечной улыбкой. Потом вдруг прочитал хорошо известные ей строки:
Будем жить и любить, моя подруга!
Воркотню стариков ожесточенных
Будем в ломаный грош с тобою ставить!
В небе солнце зайдет и снова вспыхнет,
Нас, лишь светоч погаснет жизни краткой,
Ждет одной беспросветной ночи темень.[6]
— Раньше мне казалось, — сказала Ливия, — за такими стихами спрятался заманчивый мир, в котором мне никогда не жить, мир, прекрасный именно своей отдаленностью.
— Тебе и теперь так кажется?
— Не знаю.
— Мы уже живем в нем. Можно видеть, но не признавать, Ливилла, все зависит только от нас. Постепенно какое-то одно главное чувство становится частью тебя — это может быть разочарованность, надежда или любовь. Было время, когда я жил с постоянным предчувствием потери, проводил дни в поисках смысла будущего…
— А сейчас?
— Сейчас нет. Сейчас для меня существует лишь настоящее.
Ливия стояла, опираясь рукою о шершавый ствол дерева; теперь она прислонилась к нему спиной. Гай не сводил с нее глаз, и она никогда не видела у него такого полного напряженного ожидания взгляда. Ее губы пересохли, сердце громко стучало. Гай сжал плечи Ливий немного крепче, чем хотел, все еще борясь с какими-то внутренними запретами, однако он уже был охвачен исступленным огненным желанием, перед которым оказались бессильными все доводы разума. Его пальцы были горячи, и горячим было тело Ливии под тонкой тканью туники. Гай целовал ее совсем не так, как прежде, страстно и властно, и это было как поток, сметающий все на своем пути. Ливия не заметила, как рассыпались освобожденные от шпилек волосы и пояс змеею скользнул в траву. Она не смела открыть глаза, а между тем Гай бережно и в то же время повелительно опустил девушку на расстеленный плащ и на мгновение застыл: нагота ее невинного тела ослепила взгляд куда больше, чем сияние обнаженных тел мраморных богинь, некогда поразивших его в Греции.
Ливия по-прежнему не открывала глаз; в ее голове не было никаких мыслей, только какой-то дурман: временами ей чудилось, будто она идет по темной комнате, натыкаясь на незнакомые предметы, так были новы и несколько страшны своей откровенностью и неожиданной приятностью прикосновения Гая.
Он все еще был полон иссушавшей, нестерпимой жаждой обладания и сгорал от восторга, утоляя до поры казавшуюся запретной страсть, тогда как Ливия уже вернулась из потаенной комнаты в реальный мир, мир, где есть боль и стыд. Она испытывала неудобство оттого, что плечо упиралось в оказавшийся рядом камень, а волосы смешались с песком, но продолжала обнимать Гая и услышала, словно сквозь сон, как он прошептал, покрывая поцелуями ее лицо: