— Я сбежала из дома, — медленно произнесла Ливия. — Я должна была увидеть тебя и сказать, что или нам надо уехать вместе или мне придется выйти замуж за Луция.
Лицо Гая потемнело, и он чуть крепче сжал руку девушки. Они стояли посреди комнаты и смотрели друг на друга глаза в глаза.
— Уехать? — повторил он.
— Да, — отвечала Ливия, — отец пригрозил, что заставит тебя покинуть Рим. Я не знаю, что в его власти, но он не бросает слов на ветер.
Гай изменился в лице и произнес с напряженным спокойствием:
— Не надо бояться за меня.
А Ливия ждала. Ждала, что он скажет: «Все, поедем в Этрурию, а если нет, то — в Грецию, на острова, где нас никто не найдет, где мы будем вместе. Остальное — не важно».
Но Гай молчал. Очевидно, он не был готов к тому, чтобы все потерять. Да, он хотел ее получить, но не на таких условиях, не такой ценой.
Ливия рассказала ему о разговоре с Луцием Ребиллом и с отцом, и Гай Эмилий слушал ее, еле сдерживая себя, кусая губы, тогда как ее голос звучал спокойно и ровно.
— Я буду вынуждена выйти за Луция, — сказала она в конце и сделала паузу, а когда Гай ничего не ответил, ее глубокое, тайное, настороженное волнение вдруг прорвалось, и голос внезапно сорвался в рыдание: — Не представляю, как я стану жить с ним…
Он обнял ее и мягко притянул к себе.
— Я тоже не перенесу, если ты выйдешь за другого…
Ливия смотрела на него сквозь пелену слез, беспомощная и кроткая, полная той тихой и чистой девичьей прелести, которая так волновала сердце Гая.
— Тогда сделай так, чтобы этого не случилось!
Он отстранился от нее и сел на стул, тупо глядя в иол.
— Я много раз говорил, что произойдет, если я заберу тебя к себе в Этрурию. Закон всецело на стороне твоего отца. И Марк Ливий ни за что не переменит решения, я это понял, когда разговаривал с ним.
— Тогда уедем в Грецию, на острова, туда, где нас никто не найдет!
— И бросить все?! Ты — женщина, что ты можешь понять! Я без того предал память отца, когда уехал из Рима и проводил время в праздности, так еще обратить в прах все, что создали мои предки?! Все заставляют меня меняться, все требуют невозможного, не желают видеть таким, какой я есть, и ты — более других.
Ливия вздохнула — коротко и тяжело, принимая удар, — потом сказала без обиды, но с нотками безжалостности и понимания:
— Твои предки мертвы, Гай, и все, чего ты добьешься в жизни, будет принадлежать не им, а тебе. — Он открыл рот, собираясь возразить, и тогда она быстро продолжила: — Все самые глубокие тайны мук и наслаждений человеческих, какие может подарить мне судьба, я желала бы познать именно с тобой, Гай, даже если за любовь когда-нибудь придется платить жгучей ненавистью, а за счастье — горем, и ради этого я готова измениться сама и изменить свою жизнь, насколько это возможно и нужно. Знаешь, иногда я жалею, что не жду от тебя ребенка. Пусть бы я навлекла позор на наш род, зато добилась бы своего. А так мне придется пересилить себя и лечь с Луцием в брачную ночь, а потом пусть он отдаст меня под суд отца и общества или покроет мой проступок из корыстных соображений — мне будет все равно, потому что я переступлю ту черту, какую тебе не дано переступить никогда, испытаю то, чего ты как мужчина просто не способен понять!
Он вскинул взор, в котором не было гнева, только какая-то бессмысленная тоска.
— Ты намекаешь на то, что я тебя обесчестил?
— Я сама себя обесчестила, если речь идет о моральной стороне дела, — сказала Ливия, и тогда он простонал, раздираемый пронзительным чувством безысходности:
— И мы говорим об этом так рассудительно, спокойно, как настоящие римляне!
— Что ж, я и есть римлянка и в определенные моменты сужу людей по поступкам, хладнокровно и трезво, и так же принимаю свой собственный приговор, — ответила Ливия и, немного подождав, прибавила срывающимся голосом: — Да, я выйду замуж за Луция, и пусть боги покарают меня, если я не сделала все, что могла, для того, чтобы избежать этого брака!
Его глаза глядели странно, будто ничего не видя, и он улыбнулся слабой, но страшной чужой улыбкой, отчего Ливия вновь почувствовала себя запертой в этом мире, откуда нет и не будет никакого выхода. И она вдруг вспомнила, что сегодня они не сказали друг другу ни слова любви.
А между тем Гай произнес с какой-то бессильной иронией:
Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою,
Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня.
Так говорит. Но что женщина в страсти любовнику шепчет,
В воздухе и на воде быстротекущей пиши![7]
Когда он закончил, Ливия еще немного постояла, слушая тишину, потом повернулась и вышла за дверь.
— Вот, — сказал Мелисс, входя вместе с закутанной в покрывало Амеаной в небольшую квадратную комнату со стенами, кое-как облицованными мелким туфом, с двумя окнами и довольно низким потолком. — Крыша не течет, есть ставни, мебели вполне достаточно. Рядом чуланчик, где может спать рабыня. Воду придется брать из цистерны во дворе, но так все же лучше, чем ходить на площадь к фонтану. Стирает девушка, живущая в верхнем этаже, ну, а с остальной работой вполне справится Стимми.
Он взглянул на нумидийку, которая бессмысленно таращила глаза на убогую обстановку — простую кровать, столик, сундук, небольшую жаровню, принесенную сюда в преддверии холодов, — очевидно, вспоминая обеденное ложе хозяйки с бронзовой накладкой подлокотников, серебряными узорами и литыми амурчиками, ее кровать с ножками из слоновой кости с левконским тюфяком и шелковыми пурпурными подушками, набитыми пером и пухом германских гусей.
Гречанка, казалось, ничего не заметила. Тяжело опустившись на кровать, она принялась медленно стягивать верхнюю одежду. Мелисс заметил, что ее живот и талия под туникой туго обмотаны широким поясом. Когда Амеана нагнулась, чтобы снять башмаки, ее небрежно подвязанные роскошные волосы заструились вдоль хотя уже изменившегося, но все еще соблазнительного тела. Она казалась чужой в простой одежде, с ненакрашенным лицом, отстраненной и тихой. Ее губы слегка припухли, глаза стали темнее, на тщательно оберегаемой от солнца коже обозначились темные пятна и веснушки, которых не было раньше, и Мелисс не мог понять, какой она ему нравится больше: такой, как теперь, досягаемой, понятной и беззащитной, или какой виделась прежде — лениво-грациозной, как кошка, игривой, словно молодое вино, подчеркнуто бездумной, точно роскошная кукла. Ее считали одним из самых прекрасных фальшивых бриллиантов Рима, но сейчас фальшь исчезла, и хотя Мелисс видел Амеану насквозь, она по-прежнему не отталкивала его.
— Как тебе удалось найти квартиру? — спросила она.
— Это было нетрудно, ведь я сам живу в соседней, — неохотно отвечал он.
Амеана не выразила удивления, лишь слегка повела тонкой бровью. Потом прикрикнула на Стимми:
— Что стоишь, точно пораженная взглядом горгоны! Разбирай вещи!
Служанка бросилась выполнять приказание. Накануне переезда гречанка продала все, кроме самых ценных вещей, необходимой одежды и одной рабыни. Деньги Амеана хранила в маленьком мешочке, заботливо спрятанном на груди.
— Ты можешь гулять во внутреннем дворике, — сказал Мелисс.
Амеана встала и подошла к окну. Дом стоял на Африканской улице, на Эсквилине, среди других таких же инсул — в этот час безмолвных и темных, точно таинственные гробницы: их жители ложились спать очень рано, сберегая масло для ламп. Огромные глыбы зданий закрывали все небо, не оставляя никакого просвета, и человек задыхался в этом каменном пространстве, среди узких, плохо вымощенных улиц. И еще здесь никогда не было тишины: едва начинало светать, раздавался скрип тележных колес, грохот инструментов, чья-то ругань, выкрики менял и торговцев, топот подбитых гвоздями башмаков военных, надрывный плач маленьких детей. Человек рождался в этом шуме, жил и умирал: от него не было никакого спасения.
— Вряд ли я захочу выходить, — ответила Амеана, и ее губы задрожали.