Выбрать главу

Ливия молчала. Все оказалось сложнее, чем она думала. И главное, было некуда отступать. Теперь ей осталось перейти ту последнюю черту, о которой она говорила Гаю.

— Я помню о своем обещании, Луций.

— Надеюсь, я дал тебе достаточно времени для того, чтобы прийти в себя после болезни?

— Да. И я благодарна за это.

— Прекрасно, — сказал он.

Ливия лежала, наблюдая, как он раздевается, с таким чувством, какое, наверное, испытывала привязанная к скале Андромеда. Прежде она видела Луция в достаточно плотной, к тому же спадающей складками одежде, а теперь он предстал перед нею таким, каким его создала природа: высоким и худощавым, с чуть согнутыми плечами и бледным, точно выцветшим оттенком кожи. Гай был совсем другим.

«Но Гай предпочел бегство, — безжалостно напомнила себе Ливия. — Так пусть то, что сейчас случится, послужит наказанием не только мне».

Сначала тело Ливий изогнулось, точно прикосновения Луция разбудили в нем какую-то дремлющую боль, но она заставила себя успокоиться и позволила мужу делать все, что он хочет, а после лежала, смертельно подавленная, опустошенная, вспоминая ту горячую, таинственную, живительную страсть, какую испытывала с Гаем в его квартире в те последние, прощальные дни.

«Я никогда его не увижу, — думала Ливия, — разве только во сне. Даже если за крайними пределами отпущенной мне земной жизни светит иное, более яркое солнце, и растут вечные, прекрасные цветы, я не стану счастливей, потому что там не будет его. Именно это и называется безнадежностью».

Она так устала за день, что не заметила, как заснула. А потом потянулись бесконечные дни, плавно перетекающие один в другой, дни, полные скрытого беспокойства, мутные, как талая вода.

«Зима», — говорила себе Ливия. Она редко покидала пределы дома и сада, разве что в случае крайней необходимости, в основном потому что до сих пор чувствовала себя неловко, идя по улицам в длинной волочившейся по земле белой столе с короткими рукавами и поясом и прикрывавшей голову палле. Хотя стояли ненастные ветреные дни, когда падал быстро тающий и оттого превращавший дороги в грязное месиво снег и большинство граждан предпочитало скрываться под защитой портиков, Ливий казалось, что все станут смотреть только на нее и начнут строить разные догадки. Римляне странные люди: вроде бы каждый, ни на кого не глядя, идет по своим делам, и в то же время видит и подмечает все, что творится вокруг. А потом рождаются слухи, сплетни…

Кое-где Ливия все-таки побывала, причем вместе с мужем: на дне рождения брата, в гостях у Юлии… Постепенно ей захотелось больше узнать о Луций как о человеке, о его вкусах, привычках, интересах. Например, однажды она спросила, бывал ли он в Греции, и он ответил, что ездил туда три года назад. Тогда Ливия принялась расспрашивать мужа об этой поездке и невольно сравнивала его мнение с мнением Гая Эмилия.

— Греция… Она породила в среде римлян множество скверных поэтов, — подумав, ответил Луций, — поскольку многие из тех, кто там побывал, принимались усердно слагать стихи, не понимая того, что кажущаяся тонкость чувств способна сочетаться с полнейшей бездарностью. А пороки? Жизнь наших предков была проста, как вода и хлеб, теперь же любое извращение имеет свое истолкование, а стало быть, занимает законное место в обыденности.

— Но многое из того, что римляне переняли у греков, бесценно! — воскликнула Ливия.

— Не спорю. Только это все равно, как если б, переселяясь из дома в дом, заодно с хорошими и нужными вещами, мы притащили с собой кучу всякого хлама.

Хотя Ливия имела несколько иное мнение, она не стала спорить. Ее немного удивило, а отчасти даже порадовало то, что Луций рассуждает не так, как большинство ее знакомых.

— Наверное, там очень красивая природа? — спросила она напоследок.

— Слишком много солнечного света и воздуха, безликость, неподвижность — это угнетает. Можно восхищаться день, два, потом становится тяжело. Я предпочитаю Италию, Рим — здесь все понятно, определенно. Греция для тех, кто-либо бездумен, как камень, либо, напротив — любит копаться в себе. Я выбираю нечто среднее.

— А как же Олимп и бессмертные боги?

— Боги живут в твоей голове, Ливия, — чуть заметно улыбнувшись, отвечал Луций.

— Так ты эпикуреец?

— Не страстный. Только не говори своему отцу: он-то почитает богов со всей ответственностью и рвением.

— Значит, верит?

— Это не имеет значения. Важно другое: Марк Ливий никогда не станет делать того, что неразумно и не приносит пользы.

«А ты — нет?» — хотела спросить Ливия, но не спросила. Потом глубоко задумалась. И спустя некоторое время сказала себе: если б еще не исчезнувшее, мучительное и одновременно прекрасное чувство, не вся эта сладость и ужас любви, испытанные ею с Гаем, пожалуй, в теперешней жизни ей нужен именно такой муж, как Луций Ребилл.

…Незаметно пришла весна; по налитому синевой высокому небу великого Рима разметались легкие перистые облака, а от земли веяло свежестью и зарождавшейся мягкой теплотой, а не сырым, затхлым дыханием, как это было зимой. Стремительно разлившийся бурный Тибр казался желто-бурым, он клокотал и бурлил, увлекая за собою все, что только можно было прихватить по дороге.

Мелисс не любил весну за ее суетность, как не любил осень и зиму за сырость, не позволявшую до конца просушить одежду, и лето — за жару, духоту и мух. «Можно умудриться победить самого Цезаря и вместе с тем быть бессильным перед мухами», — любил повторять он. Так получилось, что в его жизни не было ничего определенного — ни времени, когда он ложился спать или ел, ни настоящего дома, ни близких, о которых он стал бы заботиться. Даже женщину он выбрал такую, которая не могла, да и не хотела принадлежать ему одному.

В последние дни Мелисс редко навещал Амеану: все чаще отбрасывая вялое безразличие, под которым она пряталась, точно под теплым одеялом, гречанка становилась такой язвительной и злобной, что он едва сдерживался, чтобы не ударить ее.

Но сегодня он решил зайти: Амеана очень плохо выглядела в их последнюю встречу. Ее лицо и конечности опухли, тело казалось бесформенным и рыхлым. Мелисс замечал, что она перестала следить за собой — одевалась как попало и даже не каждый день расчесывала волосы. Это раздражало его, и в то же время, видя, как она терзается и мучается, не находя спасения ни в безразличии, ни в гневе, он вновь испытывал чувство, близкое к состраданию.

Еще поднимаясь по лестнице, Мелисс услышал странные звуки, то ли вскрики, то ли стоны. Он быстро вошел и увидел Амеану: распластанная на разворошенной постели, она хрипло дышала, временами постанывая сквозь крепко стиснутые зубы. Ее лицо было покрыто красными пятнами, а разметавшиеся по плечам и груди густые белокурые волосы напоминали слежавшееся сено. Она то выгибалась назад, цепляясь руками за изголовье, то с усилием скребла пальцами покрывало.

Мелисс бросился к ней, на ходу сбрасывая плащ.

— Тебе плохо? Ты одна? Где Стимми?

— Пошла… привести кого-нибудь.

— Давно?

Амеана мотнула головой. Ее взгляд был отчаянным и диким.

— Не знаю.

Он вскочил на ноги, и женщина испуганно взмолилась:

— Не уходи!

Заметив, что по ее лицу струится пот, Мелисс распахнул ставни, и в комнату ворвался весенний ветер, который принес с собою не только прохладу, но и запахи — дешевой еды, выделений человеческого тела, дыма — запахи нищеты. Узкая, как горное ущелье, улочка оглашалась многочисленными беспорядочными звуками, частично заглушавшими стоны Амеаны. Несчастная женщина то сжималась в комок, то вновь вытягивалась на постели, и никакая поза не могла принести ей облегчения. Наконец Мелисс догадался смочить тряпку и обтереть ее воспаленное лицо, а вскоре вернулась Стимми в сопровождении не внушавшей доверия, бедно одетой женщины.

Мелисса выставили за дверь. Он хотел уйти к себе, но не смог, что-то удерживало его — внутренности словно бы сжались в комок, который был способен разжаться только тогда, когда стихнут эти безумные крики. Он ни о чем не думал, это были чисто физические ощущения, которым он сейчас подчинялся больше, чем голосу разума.