Выбрать главу

— Конечно, я поеду с тобой, Гай, — спокойно и серьезно отвечала Ливия.

— Мы начнем все с начала, верно? — произнес он, стараясь улыбаться как можно беззаботнее. — Ведь недаром говорят: прошлое никогда не бывает ценнее будущего.

Она не спорила, но и не соглашалась, просто смотрела ему в глаза, и Гай вдруг понял, что никогда не сможет владеть ею так, как владел раньше — ее помыслами, ее душой, ибо она утратила девическую доверчивость, наивность, мягкость сердца и стала женщиной — нежной, но твердой, любящей, но мудрой. Никогда уже она не придет к нему сама и не скажет: «Увези меня, Гай! Бежим вместе!» И он должен это помнить.

…Не прошло и двух недель, как они уже стояли на палубе грузового корабля (которые, как правило, перевозили и некоторое количество пассажиров), следующего в Сиракузы. Это было обычное широкое трехгребное судно с двумя парусными мачтами и открытой верхней палубой, под которой размещался заполненный грузами трюм.

Видимость была великолепная: справа тянулась волнистая стена Пелопоннеса вся в зеленой пене сосновых лесов, кое-где мелькали причудливо изогнутые красновато-рыжие мысы; исполинские скалы вздымались, точно строгие стражи одиночества и тишины, и не было счета маленьким, уютным, таинственно-пустынным бухточкам. Слева простирались голубые дали моря с редкими золотыми вкраплениями островов, а над головой — небо, небо, небо… Странный, заколдованный в своей неизменчивости мир.

Как у большинства греческих кораблей, на «Орифии» не было внутренних помещений для пассажиров и матросов, все ночевали на палубе. Ночь… Властная греческая ночь, она отнимала у мира все краски, только море отливало темным серебром в свете огромной луны, зато запахи — соли, смолы, каких-то далеких таинственных растений — становились острее: могучий ночной воздух врывался в легкие, мысли путались, словно бы менялась вся жизнь, а главное — отношение к ней. В Риме существование человека было подчинено заботам и тревогам о будущем, тогда как здесь царило настоящее.

Наступало утро, и море казалось светлой бирюзой, а хребты далекого горного кряжа, четко вырисовывающиеся на фоне бледного неба, золотились от нависшего над ними огромного красного солнца. Утром все было сложнее, в сознании вновь всплывали вопросы, на многие из которых Гай Эмилий так и не нашел ответа.

Собственно, принятое им решение было навязано судьбой. За недолгие двадцать шесть лет своей жизни он так и не сумел примириться с тем, что нельзя жить, никого не угнетая и никому не подчиняясь, и вот теперь, поневоле склоняясь перед неким непонятным, всевластным законом, повелевавшим ему идти дальше, приняв прошлое и будущее как данность, он не мог не роптать.

Гай любил Ливию, но сейчас он не оставил бы ее даже в том случае, если б потерял к ней всякое чувство, он не смог бы отправить ее в Рим, к Луцию, хотя понимал, что она пережила бы и это.

Ливия с интересом расспрашивала его про остров. Что он мог ответить? Жестокое солнце, жара, унылое безводное пространство, горбатая иссушенная земля. Гай знал и другое: даже если человек, к которому он собирался обратиться за помощью, согласится принять участие в его судьбе, самое большее, на что он может рассчитывать, — скромное существование без угрозы голодать и носить одну единственную тунику, но и без малейшей возможности чего-то добиться в жизни.

Гай чувствовал, что никогда не сумеет заставить себя выслуживаться, даже ради семьи. Семья… Хотя Ливия уверяла, что ей не нужно ничего большего, чем быть рядом с ним, Гай не был в этом уверен. В Риме она жила совсем иначе: он видел украшения, которые Ливия прихватила с собой, убегая из дома. А ребенок? Гай сказал то, что должен был сказать: что он удочерит девочку и даст ей свое имя, но… Все-таки это был не его ребенок, и он не испытывал к нему никаких чувств. А если появятся свои дети? Что он сможет сказать, а главное — что оставит сыну? Клеймо изгнанника?

Элиар довольно охотно согласился плыть в Сиракузы, после того Гай Эмилий сообщил ему, что Секст Помпей зачисляет беглых италийских рабов в свою армию на правах свободных воинов. Правда, Гай подозревал, что гречанка ничего не знает об этом разговоре, потому как она по-прежнему выглядела спокойной и счастливой. Он посмотрел на девушку, лицо которой в обрамлении похожих на золотую пряжу волос выглядело удивительно просветленным. Ливия поведала по секрету, что перед отъездом Тарсия ходила к известной афинской прорицательнице, и та предсказала гречанке, что та воспитает двоих сыновей, один из которых сумеет снискать признание и славу при будущем правителе Рима. Гай посмеялся и заметил: «Лучше б она сказала, кто будет этим правителем!»

Потом он взглянул на Ливию, на ее уже позолоченное солнцем, едва прикрытое легкой туникой тело, улыбку и взгляд, словно бы ускользающий куда-то вдаль и, чувствуя тепло руки молодой женщины, думал о том, что ее присутствие дарит ему ощущение чего-то бесконечно надежного, близкого и родного. Она казалась такой открытой, чутко откликающейся на властный зов любви и жизни, по-своему очень уверенной и смелой… И он говорил себе: «О, боги, сейчас я имею то, что воистину обретаешь только раз в жизни. Глаза Ливий — зеркало, в котором отражается весь этот мир с его противоречиями, и я должен принять его таким, каков он есть, хотя бы ради нее. Я просто обязан быть счастливым».

Они уединились в укромном уголке в задней части палубы и стояли, держась за руки, внимая соленому дыханию бескрайнего моря. Сейчас, во второй половине дня, оно потемнело, приобрело насыщенный сине-зеленый цвет, волны казались тяжелыми, они перекатывались одна за другой, и весла вздымали в них ослепительно-белую бурлящую пену.

Без конца тянулась заунывная песня гребцов, созвучная плеску волн, — точно разматывался огромный клубок пряжи, виток за витком, медленно, ритмично, спокойно.

По лицу Ливий скользили быстрые тени, а ее зеленовато-карие глаза казались неожиданно прозрачными.

— Странная страна Греция, — сказала она, глядя на тонущие в синей дымке знойного воздуха, поросшие можжевельником далекие плоскогорья. — Безмятежность, чистота, четкость форм… Между тем все это обманчиво — жизнь здесь сурова: летом зной, зимою ветра, много голого камня и слишком мало воды.

— Зато обитателям этого края свойственно особое, молчаливое, даже не всегда осознанное понимание истины. Нам, римлянам, этого не дано.

Ливия не ответила. О чем она думала? Гай не решался спросить. Он знал, что перед отплытием на Сицилию она нашла человека, который ехал в Рим, и передала с ним письмо Луцию. Что она написала? Сообщила, что разводится с ним и только, или попыталась что-либо объяснить?

Гай невольно сжал ее руку. Его ли вина, что жизнь так измельчала? Он не хотел, чтобы все свелось только к борьбе за убогое, голое существование, когда повседневные дела вытесняют все мысли о красоте, любви, о том вечном, что так или иначе присутствует в жизни.

— Я не желаю проживать деньги, которые ты взяла у Луция, — с едва заметным вздохом произнес он. — Будет лучше, если мы постараемся их вернуть.

— Это возможно, — ничуть не удивившись, отвечала Ливия. — Собственно, мы потратили не так уж много. Драгоценности по праву принадлежат мне. Чтобы собрать недостающую сумму, продадим несколько украшений и перешлем деньги в Рим, а оставшегося нам хватит самое меньшее на несколько месяцев. Наверное, придется купить дом и пару рабов?

— Мне вовсе не хочется, чтобы ты отказывалась от своих драгоценностей.

Ливия улыбнулась:

— Не думаю, что они понадобятся мне в Сиракузах! К тому же при виде этих украшений меня охватывают не слишком приятные воспоминания.

На самом деле эти воспоминания, скорее, можно было назвать тревожными, внушающими чувство вины. Ливия сухо, в двух строчках, сообщила Луцию о разводе, написать же отцу и вовсе не достало сил. Это было несправедливо, жестоко, и иногда молодой женщине даже хотелось, чтобы муж не получил ее послание. Пусть все умрет, растворится в безвестности — и его вопросы, и возмущение, и обида. И ее вина.