— Вот порадовала, вот удивила! Совсем как большая. Достойна поцелуя и благодарности перед строем!
Берта улыбалась, горделиво озирая дело своих рук.
— Да так, стих нашел. Сама не знаю почему.
— Ах ты, милая картошка-тошка-тошка, пионеров идеал, идеал!
Пел Аркадий гнусаво, зато не фальшивя.
— Тот не знает наслажденья-денья-денья, — подхватил, было, черновицкий, но тут же осекся под укоризненным взглядом Берты.
«Правильно, — подумал Аркадий, — что позволено Юпитеру… ну и так далее».
Мальчонка тоже ощутил неловкость момента и, дабы загладить бестактность товарища, предложил:
— А теперь — за хозяйку дома. За вдохновение. За свободный полет Большой Берты!
«Какой там полет, какое вдохновение, — подумал Аркадий. — К искусству Бертины каракули имеют такое же отношение, как подставка для кофейника к запаху кофе».
Подумал, но спорить не стал.
Выпили. Крепко закусили картошкой. Деловито, без ненужных слов приняли еще по одной. Начало забирать. И жизнь показалось уже не столь удручающей и страшной, зал как-то распрямился, стал выше и просторнее, припудренные морщинки на верхней губе у Берты тоже куда-то исчезли, а черновицкий, с его смущением и робостью, выглядел просто симпатягой.
— Откуда товарищ, — обратился Аркадий к мальчонке, подбородком указывая на черновицкого. — Почему не знакомишь?
Мальчонка аж зарделся от удовольствия. Его словно посвятили в рыцари, нет, в рыцари рановато, но в оруженосцы — так наверняка, и это столь искомое чувство принадлежности к цеху демиургов заиграло румянцем на щеках.
— Черновицкий, — представился черновицкий, — протягивая руку со стаканом.
— Да вижу, что не москвич, — отозвался Аркадий, крепко чокая своей рюмкой о стакан. — Красивый, говорят, город, просто маленький Париж.
Он улыбнулся самой широкой из своих улыбок и, внутренне дивясь собственному коварству, чокнулся еще раз.
Теперь настала очередь черновицкого краснеть от удовольствия. Разлетевшись на улыбку, он тут же начал плести об австро-венгерской архитектуре, чугунных решетках, садах возле старых домов, двориках, увитых плющом.
— Дворики, чувачки, ах, если бы вы видели эти дворики! — восклицал он, уносясь в прекрасное прошлое.
Аркадий внимательно слушал, кивая головой. Раскручивать, потрошить собеседников давно стало его привычкой, профессиональным вторым «я». Даже не задумываясь, он в нужных местах удивленно приподнимал брови или, сопереживая, морщил лоб. Берта, осведомленная о симпатиях Аркадия, покусывала губки, еле удерживаясь от смеха. Но черновицкий ничего не замечал.
— А паркет! У нас в квартире был паркет, старый, еще австрияки клали. Раз в пять-шесть лет он начинал поскрипывать. Несильно, но вы ж понимаете… Отец вызывал мастерилу, пожилого еврейчика, по имени Шимон. Из комнаты выносили всю мебель, Шимон снимал порог и разбирал паркет по штучке, как лего. Без клея и гвоздей, все держалось на точной подгонке. Пол снизу был устлан ровными досками, пока их мыли, Шимон наждачкой полировал каждую паркетину. Не труд, а сплошная кончита. Когда пол высыхал, он собирал их, одну к одной, без гвоздей и клея, только ставил более широкий порог. После этого хоть дави изо всей силы, хоть колбасись и оттягивайся — ни стона, ни писка.
«Вот так и мы, — подумал Аркадий, — перевернули нас, кинули к новому порогу, собрали без гвоздей и клея и давят изо всех сил. И чтоб ни стона, ни писка…»
Пошляк, банальный, стареющий пошляк. В стократ умнее тот, кто при вспышке молнии не скажет: вот она, наша жизнь. Кто это, Ли Бо или Лу Синь? Они многое поняли в жизни, старые желтые китайцы с косичками. В отличие от нас, перекати поле. Жили себе в безграничной Поднебесной, смотрели, как луна купается в тучах над рекой, писали стихи, медленные, словно полет цапли. А мы? Призрачность, маскарадность и внутренняя пустота. Как в России перед Столыпиным, между двумя войнами. Впрочем, в Израиле всегда между двумя войнами… А местного Столыпина уже застрелили.
— Арканя, — Берта протягивала ему стакан воды, — Арканя, что с тобой?
— Нет, нет, ничего, просто задумался. Слушай друг, — он с нежностью посмотрел на черновицкого, старый, безотказно работающий прием, когда нужно докрутить, расколоть собеседника, — а чего ты уехал из своих Черновцов. Оставил паркет, литые решетки, старинную архитектуру. На хрен тебе, извини, пали помойки Большого Тель-Авива?