Полагалось вставать и Мауси (она должна была давать ему «Чириоуз»[99] и следить, чтобы он причесался), но в первое утро недели, на протяжении которой ему предстояло посещать раннюю мессу, Пирс прошел в еще темную кухню и, помедлив, прислушался, как звон будильника наверху постепенно затихает и сменяется тишиной: Мауси, очевидно, не под силу было вскочить в минуту; потому Пирс (не желая ее беспокоить и будоражить сонный дом приготовлением своего завтрака) сразу шагнул за порог, а по дороге купил в магазинчике, уже освещенном, апельсиновые крекеры с начинкой из серого арахисового масла.
Но в этот раз он там не задержался, а заторопился вперед сквозь уныло встающее утро, чувствуя дрожание в желудке и под ребрами; он держал пост, и когда отец Миднайт, проглотивший свою большую гостию, повернулся к нему с вопросительным видом, он смог забрать дискос[100] и подставить себе под подбородок (на причастии они были вдвоем, но двоих достаточно, для этого достаточно и одного). Невнятно пробормотав обязательные слова, отец Миднайт положил кружок ему на язык. Пирс закрыл глаза, прижав левую руку к груди, а в правой удерживая дискос, на который упали бы крошки Тела Господня (каждая малейшая частичка, каждая молекула целиком состояла из Бога); сладковатый кружок, почти несуществующий, таял у него на нёбе, а он ждал, дабы увериться, что растворенная облатка уже потекла или вот-вот потечет ему внутрь.
По окончании мессы священник в притворе снял с себя одну за другой накидки из вышитого атласа и белых кружев, едва приметно шевеля губами в безмолвной молитве, и, прежде чем повесить на место епитрахиль[101] (из всего облачения для мессы только она была обязательна), коснулся ее губами. Пирс тоже присоединил свой белый стихарь[102] и черную сутану к другим: сердце его колотилось и в груди все еще разливалось тепло от проглоченной гостии.
— Сын мой.
— Да, святой отец.
— Тебе известно, что, когда при перелистывании Евангелия открываешь начало Посланий, страницу полагается целовать?
— Да, святой отец.
— Мы об этом говорили?
— Да, святой отец.
— Ты что-нибудь имеешь против лобызания?
Священник произнес это тоном Сэма, словно для развлечения понимающего слушателя, который здесь не присутствовал. Лобызание: что значит это слово, Пирс угадал. Против он ничего не имел, только само это действие представлялось ему откровенно самонадеянным, выходящим за рамки, как поцелуи с пожилыми родственниками.
— Ну, тогда все.
Пирс натянул на себя куртку.
— Спасибо тебе, сын мой, — проговорил отец Миднайт.
— Спасибо вам, святой отец.
Сунув руки в карманы куртки, обратно через пустую церковь, не забыть мимоходом преклонить колени у заселенного алтаря, и дальше — к купели из тусклого камня у дверей, что наполнена холодной, немного вязкой водой. С ужасающей отчетливостью ощущая спиной слежку (вот-вот поймают, а отец Миднайт — пускай только он — и сейчас смотрит ему вслед), Пирс достал из кармана алюминиевый цилиндрик (водонепроницаемый, он предназначался для хранения спичек во время туристических походов, но спичек в нем и не бывало) и окунул его в купель. Нескончаемая секунда, пока он с бульканьем наполнялся. Далее — закупорив пузырек, за двери — в серую полноту дня, возникшую, пока Пирс был внутри церкви.
Идти сегодня к причастию, наверное, не самая удачная мысль. Тепло из сердца распространилось по всей груди и уже не согревало, а жгло, разъедало, раздраженное его дерзостью. Во рту сделалось кисло, голова кружилась.
Хильди, белее стены, с широко открытыми глазами, выглянула из дверного окошечка, а потом чуть-чуть приотворила дверь бунгало, чтобы впустить Пирса.
— Ее вырвало, — боязливо сообщила она. — Не по-настоящему, а так, слизью.
Бёрд сидела на постели Бобби, держа ее за руку, и неотрывно на нее смотрела. Лицо Бобби, казалось, было покрыто тонким и липким глянцем; ее невидящие глаза, устремленные на Пирса, туманила дымка: они походили на яйца, сваренные вкрутую. Едва увидев Бобби, едва вдохнув запах комнаты, где лежала больная, Пирс сразу понял и то, что все кончено — придется признаться Мауси, — и то, что его самого тоже мутит. Отныне и навсегда, когда начало болезни будет связывать воедино все дни, проведенные Пирсом в жару (словно лихорадка была другой, отдельной жизнью, которой он жил лишь урывками, — жизнью со своими воспоминаниями, своими желаниями, потребностями и слабостями), — это утро станет одним из таких дней.
— Она поправится, поправится, поправится, — потерянно твердила испуганная Хильди.