«Наверное, это было поспешное и не самое умное решение, — писал Сэм своей дочери Хильди многие годы спустя, за месяц-два до смерти; из всех детей ему было проще всего общаться именно с Хильди, и все же даже она удивилась, начав получать от него письма, и подумала, что надо бы побыстрее домой. — Прости, что не зарабатывал много денег и не накопил порядочного наследства для тебя и остальных. Сейчас считается, что доктора процветающие люди, и мне, наверное, должно быть стыдно, что я небогат; но, знаешь, в те годы, когда я взялся изучать медицину, мы, студенты, не рассчитывали на большие доходы. Многие все же разбогатели благодаря переменам в медицине, но в отличие от нынешних студентов мы этого не ждали. Потому у меня нет ощущения провала. Единственное, о чем я жалею, это треклятая импульсивность, вечная моя неспособность хорошо продумать важные решения. Может, я передал ее и вам, заодно с безденежьем, которое к ней прилагается. А за свой здравый смысл благодари не меня, а мать».
Опал не любила Лонг-Айленд; ей казалось, что головные боли у нее бывают из-за здешних соленых туманов. Сэм же считал, хотя не говорил вслух, что она виновата сама, о чем впоследствии ему пришлось горько пожалеть, хотя он нисколько не сомневался в своем врачебном мастерстве и, сделав все, на что способен, никогда не корил себя за неудачи. Они только-только обустроили свое жилище в Бондье[10] (больница приобрела для них самый большой дом в городе, бывшее родовое гнездо Хейзлтонов), и тут у Опал обнаружилась опухоль.
Пирс, которому было тогда восемь лет, навсегда запомнил (наверное, потому, что раньше ни разу не видел ее слез), как его мать, сестра Сэма, вошла со смятым письмом от брата в кухню их бруклинской квартиры. Под самым кухонным окном рос айлант, так что ветки иногда, как бы любопытствуя, заглядывали внутрь. «Бедный Сэм, — говорила мать, плотно зажмурив глаза и оперев лоб на кулак. — Бедный Сэм. Бедные, бедные дети». И даже после долгого общения с Сэмом и его детьми, общения не всегда дружеского, потому что все они были те еще упрямцы, стоило Пирсу вспомнить слезы Винни, как у него перехватывало дыхание от бесконечной жалости.
Через год Винни посадила Пирса в автобус и повезла в Пайквилл, Кентукки, ближайший к Бондье город, куда ей продали билет. Там их подхватил Сэм на гигантском «нэше», купленном недавно по случаю большого путешествия на юг, и доставил в Бондье, где Винни поселилась на правах домохозяйки и приемной матери его четырех отпрысков. Она всегда любила, более того, боготворила своего старшего брата и глубоко печалилась о детях, однако не эта причина заставила ее навсегда покинуть мужа, оставшегося в Бруклине. К Бондье она так и не привязалась, неизменно чувствовала себя здесь временным жителем, однако о своем решении не жалела: больше ей было некуда деться.
— Тогда было не так, как нынче, — говорила Винни Пирсу во Флориде; он сидел с ногами на бортике веранды с жестянкой содовой, которая нагревалась у него в руках. — Нынче столько возможностей, столько витает мыслей, идей. Уйма. А тогда было раз-два и обчелся. Выбираешь из немногого и радуешься, что шкура пела. Я не смогла бы получить развод, не смогла бы сама зарабатывать себе на жизнь — во всяком случае, так мне казалось. Наверное, я пытаюсь объяснить. Извиняться мне не хочется… Сейчас и представить себе трудно, как можно растеряться; сейчас ведь все это не в диковинку. Я имею в виду, посмотри хотя бы, бога ради, на Ки-Уэст.[11] Но тогда это было диковинкой, вроде как… вроде как нарушить порядок вещей. Ну разве я могла делить с ним постель? И нужно было увезти тебя от него подальше; это так же само собой разумелось, как выхватить тебя из огня… Но знаешь, какая беда. — Винни невесело рассмеялась. — По-своему он был очень хорошим отцом. Ты уж меня прости, Пирс.
Глава вторая
Когда Пирс приехал в Бондье, чтобы там поселиться, стояла осень. Случилось так, что приблизительно в это время из гаража вынули наружные рамы, чтобы установить их на место; однако это муторное дело не довели до конца, и рамы долгое время лежали на веранде, двумя рядами по две штуки. По причине, которую потом забыл (вспоминал только необычное ощущение — вполне вероятно, иных причин и не было), Пирс намеренно и старательно прогулялся по каждой оконной панели: стекло держало его вес один лишь миг, а далее трескалось, как лед в замерзшей луже. Когда последствия были обнаружены, Пирс все отрицал, хотя Сэму было ясно, что это его работа. Доказательств тем не менее не имелось, а без них Пирс не считал нужным признавать свою вину. Впрочем, его заставили.