Но теперь-то спит? Спит. Роузи спустилась по лестнице и прислушалась: ни звука.
В конце дорожки поставщики продовольствия загружали последний багажник. Алан сказал, что все прошло успешно.
Успешно.
Наконец-то в большой гостиной погасили свет; стулья и диваны, потрепанные и не столь величественные, как прежде, покрылись пылью и обрели былую торжественность. Вот кушетка, покрытая сетью трещинок, точь-в-точь как и кожа Бони; вот красного дерева буфет, а в нем — чаша с фарфоровыми фруктами, которые Сэм так рвалась потрогать. Какой-то странный комод с инкрустацией, на нем — закрытая шкатулка.
Роузи опустила босые ноги на ковер. Никогда в грезах о будущем — каким бы смутным или ясным оно ни являлось воображению, куда бы ни завела ее тропа и что бы ей ни пришлось вытерпеть на пути, — никогда ей даже в голову не приходило, что тропа заведет в никуда; что она навсегда останется здесь и это неотменимо.
Но ведь это не так.
Она подошла к противоположной стене, где стоял невозмутимый комод, повернула в замке ключ, так же как в позапрошлом году это сделал Бони, передавая ей один из секретов этого дома, — возможно, он уже тогда принял решение. Она открыла шкатулку и вытащила оттуда бархатный мешочек; развязала его, и на ладонь выпал кварцевый шар величиной с кулачок Сэм.
Бони сказал, что когда-то этот шар принадлежал настоящему волшебнику (но он не сказал, как шар попал к нему или откуда он об этом узнал). Когда-то в нем были ангелы, говорил он, их можно было увидеть, и спрашивать, и получать ответы; и все их имена начинались на «А».
Тяжелее, чем думалось, хотя сейчас он был пуст — или казался пустым; а может, пустота была в ней. То, что осталось от прошлого; то, в чем у тебя крайняя нужда. А если ты его найдешь, значит, это не оно.
Она попробовала представить себе, как это — получить по наследству право посылать людей за истиной, необходимой для них. За тем, что позволит сделать еще один шаг по тропе, какой бы та ни была; она не останется неизменной, новое знание чуть изменит ее направление, и уже не будет пути назад.
Майк хотел и дальше получать деньги от Фонда, чтобы продолжить свои исследования. Интересно, что они ищут. Жутковатый тот человек.
Что можно узнать, если направить на это все деньги Фонда. Нет, не о бредовых поисках Бони думалось ей; что-нибудь настоящее, подлинное расследование, истинное знание.
Она держала в руке холодный шар волшебника, тайну этого дома, а сейчас и ее секрет; и шар, словно око, вбирал в себя вечерний свет.
Что тебе надо? — спросила она себя. Что ты хочешь узнать?
Глава вторая
Робби пробыл у Пирса неделю. Каждый день они вставали рано, вместе делали зарядку, иногда гуляли средь влажного утра, рассматривали эльфийскую паутину на росистых лужайках, глядели, как выгорают туманы и сквозь них проступает голубое небо. И меланхолия Пирса так же прогорала каждым утром, оставляя по себе в сердце голубизну неба, как раз к тому моменту, когда они возвращались на завтрак.
Несомненно, думал Пирс, средневековые доктора куда вернее толковали желания, чем терапевты нового времени, для которых желание — не что иное, как давление, которое возрастает непрерывно, так что Психее, как паровому котлу, нужно «выпустить пар», чтобы не взорваться. Нынешний врач (Майк Мучо? Пирс не был знаком ни с одним терапевтом, и никто никогда его не лечил) непременно сказал бы, что, поскольку Робби в некотором смысле возник как результат долгого воздержания и сексуального напряжения, — значит, он должен был исчезнуть, как только Пирс испытал благостное облегчение — благодаря другому, реальному человеку. Но Робби не исчез.
Верно и то, что каждое утро его нужно было создавать заново; Пирс работал с терпением Пигмалиона, чтобы слабеющее видение стало реальным — на мгновение, на цепочку мгновений: обрело Реальное Присутствие, способность к общению. От раза к разу легче это сотворение не становилось, но желание Пирса не угасало, и Робби возвращался.
Пирс с ужасом вспомнил тот миг в библиотеке Крафта, когда он ощутил, что его власть, власть желать и иметь, вновь пробудилась. На этот раз я не потрачу ее впустую, пообещал он тому, кто вручил — или принес — этот дар (себе самому?). Я стал старше, мудрее, я не потрачу ее впустую, использую на жизненные нужды. Он подумал о двух глупцах из сказки:[475] у них было три желания, одному захотелось жирной колбасы, другая разъярилась от его глупости и пожелала, чтобы эта колбаса приросла к его носу; вполне очевидно, на что они потратили последнее желание.
Каждое желание, что изливалось из его сердца, еще с тех времен, когда он был мальчишкой, каждое его желание было о любви. На месте Бони Расмуссена он не стал бы искать вечной жизни — без любви она пуста, то есть без любви и секса, которые сплетены в ней столь же неразрывно, как грезы — во сне; пожалуй, он мог бы назвать и другие виды любви, но понятия не имел, каково это — желать их с той же страстью.
Он вспомнил Роз Райдер, о которой не слышал с той ночи, когда умер Бони. Когда он умирал, они смотрели на фейерверк — странное совпадение, только подумать, сколько еще людей одновременно с ними. Робби все еще был здесь, но она исчезла в Шедоуленде. Он едва ли не забыл, как это место называется, но однажды субботним утром прочитал в дальвидском «Глашатае», который ухватил во время утреннего моциона, что Шедоулендская Евангелистекая Церковь проводит завтра Распродажу Старых Вещей и Богослужение для Недужных.
О чем он думал всерьез, так это о климаксологии. Остаток дня и во время ночных событий он размышлял о системе Мучо. Он нарисовал свой климаксологический график, насколько мог припомнить правила, и нашел его на удивление точным, столь же точным, как (на большее климаксология и не претендовала) астрология и хиромантия. Обнаружилось, что жизнь Пирса сейчас спускается по большой кривой: в декабре ему исполнилось тридцать пять, и с вершины открылся широкий обзор (открылся ли? Да), но вскорости его крохотная машина все быстрее начнет катиться вниз по склону.
Он попытался разобраться в своем старом духовном календаре, который велся с большим небрежением. В конце концов ему понадобились карандаш и бумага — для вычислений.
В последний раз он был на взлете в те шикарные, блестящие месяцы, когда состоял консортом при торговке кокаином: он поднимался в буквальном смысле — в зеркальном лифте, в голой бетонной башне, в квартиру с огромными окнами, залитыми закатом, где он и она жили и тратили.
Что ж, а потом он выпал из орлиного гнезда.
Изучая грубые кривые графика — уродливые «русские горки», — он покусывал ластик, увенчивающий карандаш. В позапрошлый Год Великого Подъема не только он двигался вверх и вниз, но и весь город, вся нация бряцала колокольцами, болтала и вопила. Весь мир, от Парижа до Праги. Почти как будто…
Да. Почти как будто.
В один миг он увидел, как легким штрихом улучшить климатологическую теорию, добавить эпициклы, чтобы десятикрат увеличить ее могущество, — Майку Мучо такое и не снилось, он не видел, какие возможности таятся в его схеме.
Что случается, когда восходящая кривая семилетнего цикла человеческой жизни (скажем, жизни мыслителя или созидателя) совпадает с неясными шевелениями и всплесками в жизни общественной? Тогда тот, кто живет этой жизнью, и вообще все, кто находится в той же точке таких же циклов, узрят вокруг себя неостановимое, величественное коловращение, иначе сказать революцию, вздыбленную Волну Истории, тогда как остальные, каждый на своей точке своего цикла, увидят только смятение, беспорядки, варварские ватаги.
Собственно, эти люди на подъеме могут сами сотворить революцию, просто потому, что видят ее сквозь радужные климаксологические очки, без которых не увидишь ничего.