Но в своем страстном стремлении отделаться от мифов поверхностными объяснениями Лукреций сам вынужден приняться за создание нового мифа. Сколь бы ни было в этом иронии, но это судьба всякого, кто занят "мифоклазмом", если говорить словами Джерома Брунера; все они снова оказываются исподволь создающими новые мифы.[253]
Снова и снова Лукреций провозглашает, что, если читатель позволит убедить себя в естественных "причинах" в жизни, то он освободится от своего беспокойства. И если адекватные причины найти нельзя, то лучше приписать вымышленные! Ибо мы не можем отказаться от нашей веры; мы верим: "все, что в любой момент доступно чувственному восприятию, одинаково верно".[254]
А когда восприятие кажется обманчивым, "будет лучше, ввиду отсутствия основания, определить вымышленные причины... чем позволить ясно понимаемым вещам ускользнуть от нас. Это значит атаковать веру у самых ее корней - разрушить само основание, на котором зиждется жизнь".[255] Это миф технологического человека. Это ряд допущений, постулирующих, что человек управляется тем, что он может понять разумом, что его эмоции будут следовать этому пониманию и что таким образом будут излечены его беспокойство и страх. Это миф, с которым мы очень хорошо знакомы в наше время.
И так как миф всегда должен иметь свою "эстетическую" форму, то мы можем рассматривать всю поэму Лукреция как воплощение этого мифа. Лукреций сам является фигурой, подобной Прометею, в своем смелом вызове тому, что он считал суеверием и невежеством, а также религиям, которые играли на страхах и беспокойстве. Тот факт, что его собственный миф имел внутренние противоречия и что само существование его мифа опровергает его тезис, а именно, что можно создать "миф о жизни без мифов", делает его особенно значимым для нашего исследования.
Он предан отрицанию демонического и иррационального. И истинная ирония состоит в том, что его собственная смерть, как говорят, пришла, когда он участвовал в магическом акте: "традиционное предание (увековеченное Теннисоном) гласит, что он умер от своей руки, обезумев от приворотного зелья".[256]
Независимо от того, подлинный это факт или легенда, все сводится к одному - к интерпретации через историю смерти, которая "подвела итог его жизни" самым иррациональным и демоническим символом изо всех возможных - приворотным зельем.
Попытка Лукреция действительно отважна; вознесенный на крыльях своего непревзойденного поэтического искусства, он, словно бы, благородно вступает на царственный путь к прозрению. Но если мы рассмотрим этот путь более внимательно, то обнаружим, что он ведет в пучину, в неожиданную пустоту. Это всего лишь простой факт смерти. Лукреций снова и снова поднимает проблему смерти в своей поэме и пытается объяснить своим читателям, что, если они примут его доказательство того, что после смерти нет ада и демонов, которые будут жечь их огнем или каким-то иным образом подвергать вечной каре, то им не нужно будет бояться смерти. Но эти "объяснения" предполагаемых причин беспокойства людей не успокаивали даже самого Лукреция. Ибо он постоянно оказывается озабочен смертью из-за своих глубоко человеческих чувств и своей активной симпатии к роду человеческому, включая себя самого. Оказалось так, что этот конфликт по поводу смерти, который не давал ему покоя, как и для большинства людей, вовсе не сводился к вопросу о местоположении будущего ада, а имел свои корни в человеческой любви, одиночестве и печали. Самые последние страницы его поэмы представляют собой незабываемо яркие картины чумы в Афинах, куда возвращается Лукреций. Здесь смерть представлена такой же близкой и ужасающей, как и в самом начале его поэмы:
253
Термин "мифоклазм" употребляется Джеромом Брунером, ("Myth and Identity",
254
Абсурдность, до которой доводит Лукреция его пылкая вера в терапевтическое действие натуралистических объяснений, видна в следующем: "
255
Lucretius, p. 146. Это приписывание вымышленных причин напоминает нам о доводе некоторых психоаналитиков, состоящем в том, что пациенту следует помочь поверить в "иллюзию свободы", для того чтобы получить необходимое согласие измениться. (Это обсуждалось в гл. VII.) Это также напоминает нам убеждение ряда психотерапевтов в том, что правильность или неправильность предлагаемого пациенту объяснения не оказывает влияния на его терапевтическую ценность. Результат зависит скорее от веры пациента, надежды и других вещей, чем от точности объяснения. Это частичная правда, которую следует помещать в более широкий контекст, а именно, в контекст "интенциональности", присутствующей в данный момент в терапевтическом взаимоотношении, как определяющий терапевтическую ценность объяснения.