Синьор Антонио саркастически сверкнул на священника глазами. И совершенно неожиданно из подвала донесся такой чудовищный грохот, какого нам не доводилось слышать до сих пор.
Лицо синьора Антонио было сосредоточенно и серьезно. Он глядел на отца Пьеро едва ли не с презрением, но не спешил отвечать. Отец Пьеро был потрясен и разгневан этим грохотом, точно так же как и другие священники, пришедшие с ним. На самом деле потрясены оказались все, включая и меня. Виталь вздрагивал от каждого нового звука, несущегося от подвала. Двери во всем доме хлопали, как будто от мощного сквозняка.
Возвысив голос, чтобы перекричать шум, синьор Антонио снова заговорил:
— Во Флоренции моего друга Джованни постигло чудовищное несчастье. И случилось оно с Лионелло, которого я так любил. — Антонио побледнел, на секунду отвернулся к стене, словно отводя взгляд от воспоминаний, которыми собирался с нами поделиться. — Только теперь, когда я сам отец, потерявший сына, я начинаю понимать, что это значило для Джованни, — проговорил он. — В то же время я был слишком сосредоточен на собственной боли. Однако же то, что случилось с единственным сыном Джованни, было во сто крат хуже того, что произошло с Лодовико под крышей моего дома.
Он сглотнул комок в горле и продолжал сдавленно:
— Не забывайте, что то были времена, не похожие на нынешние, — произнес он, — это сейчас его святейшество сдерживает порывы монахов, не позволяя им настраивать своими проповедями народ против иудеев.
— Монахи никогда к этому и не стремились, — возразил отец Пьеро. Он изо всех сил старался говорить сдержанно и мягко. — Когда они молятся на Страстной неделе, они хотят лишь напомнить нам о наших грехах. Ведь все мы убийцы нашего Господа Иисуса Христа. Мы все виновны в Его смерти на Кресте. И, как вы сами сказали, лишь в самом худшем случае кто-нибудь швырнет камень в дом иудея, а через несколько дней жизнь вернется в прежнее русло.
— Нет, послушайте меня. Во Флоренции, в мой последний год там, в счастливое время при дворе блистательного Лоренцо, на Страстной неделе против обожаемого сына Джованни, Лионелло, выдвинули чудовищное обвинение, и в этом обвинении не было ни капли правды.
Савонарола читал тогда свои проповеди, требуя, чтобы народ очищался от грехов. Он советовал сжигать все предметы, как-либо связанные с неправедной жизнью. И за ним всюду следовала кучка юнцов, законченных негодяев, которые пользовались всякой возможностью, чтобы силой навязать другим его волю. У монахов часто так бывает. У них всегда есть те, кого обычно называют их «мальчиками».
— Никто этого не одобряет, — вставил отец Пьеро.
— Однако же они есть, — сказал синьор Антонио. — И целая ватага таких «мальчиков» выдвинула против Лионелло лживое обвинение. Они заявили, что он надругался над изображением Благословенной Девы принародно и в трех разных местах. Как будто бы найдется безумец, решившийся на подобное богохульство хотя бы один раз! Они же заявили, что он виновен трижды. И с благословения монахов и их приспешников юношу приговорили к тройному наказанию.
Только не забывайте, что я сказал вам с самого начала: Лионелло не был виноват. Я знал Лионелло! Я, как уже тоже говорил, любил его. Разве возможно, чтобы человек интеллектуальный и прекрасно воспитанный, обожающий музыку и поэзию, стал бы осквернять образ Мадонны, да еще и трижды? И если вам нужны другие доказательства лживости обвинения, представьте, что он принародно совершил богохульство хотя бы один раз. Разве ему позволили бы дойти до второго образа Мадонны, а до третьего?
Однако безумие правило тогда во Флоренции. Савонарола становился все сильнее. Медичи теряли влияние.
И вот несчастному Лионелло был вынесен приговор. Лионелло, которого я знал, как вы понимаете, знал и любил не меньше, чем Джованни, своего учителя, знал и любил, как друга моего сына Виталя, который сидит сейчас с нами!
Синьор Антонио умолк, как будто не желая рассказывать дальше. Все хранили молчание. И только теперь я понял, что призрак затих. Призрак больше не буйствует.
Не знаю, осознали ли это остальные, потому что все внимательно смотрели на синьора Антонио.
— И что это был за приговор? — спросил отец Пьеро.
Снова повисла тишина. Никто во всем доме не грохотал, не топал и не швырял предметы.
Я не стал обращать на это внимание присутствующих. Я напряженно ждал.
— Было объявлено, — сказал синьор Антонио, — что Лионелло приведут сначала на Сан-Нофри, на угол госпиталя Санта-Мария Нуова, к образу, над которым, как было заявлено, он надругался сначала, где ему отрубят руку. Что и было сделано.
Лицо Виталя превратилось в недвижную маску, губы побелели. Никколо был просто в ужасе.
— Оттуда, — продолжал синьор Антонио, — толпа потащила молодого человека к изображению пьеты Святой Мариина Кампо, где ему отрубили вторую руку. Далее его собирались отвести на место третьего предполагаемого преступления, к Мадонне церкви Ор-Сан-Микеле, чтобы там выколоть ему глаза. Однако толпа, которая к этому моменту разрослась примерно до двух тысяч человек, не стала дожидаться последнего акта казни несчастного юноши. Его вырвали из рук стражников и искалечили на том же месте.
Два священника сидели понурившись. Отец Пьеро качал головой.
— Да смилостивится Господь над его душой, — проговорил он. — Толпа во Флоренции всегда была страшнее толпы в Риме.
— Неужели? — переспросил синьор Антонио. — Молодой человек, с обрубками вместо рук, с вырванными глазами, изломанный, цеплялся за жизнь еще несколько дней. У меня в доме!
Никколо отвел взгляд, качая головой.
— И я стоял перед ним на коленях вместе с его рыдающим отцом, — продолжал синьор Антонио, — а после того как мы похоронили тело некогда красивого молодого человека, каким был Лионелло, я настоял, чтобы Джованни уехал вместе со мной в Рим.
Казалось, Савонаролу ничто не остановит. Вскоре иудеи были совершенно изгнаны из Флоренции. В Риме же у меня имелось много домов, а также связи с папским двором, а папа никогда не допустил бы подобной дикости в священном городе, во всяком случае, так мы надеялись и молились об этом. И маэстро Джованни, дрожащий, потрясенный, едва ли способный говорить или думать, проглотить хотя бы каплю воды, поехал со мной, чтобы обрести здесь спасительное убежище.
— Так это ему, — спросил отец Пьеро, — вы отдали этот дом?
— Да, именно ему я передал собранную библиотеку, предоставил кабинет для работы и обещал найти студентов, которые захотят приобщиться его мудрости, как только дух его немного окрепнет. Старейшины из иудейской общины устроили в верхнем этаже дома синагогу и собирались здесь, чтобы молиться вместе с Джованни, дух которого был настолько сломлен, что он не осмеливался выходить на улицу.
Но разве может когда-нибудь исцелиться отец, видевший чудовищную гибель сына?
Синьор Антонио обвел взглядом священников. Взглянул на Виталя, затем на меня. Посмотрел на своего сына, Никколо.
— Не забывайте о моей раненой душе, — прошептал он. — Потому что я и сам очень любил юного Лионелло. Он был моим близким другом, Никколо, таким же, как Виталь для тебя. Он был моим наставником, когда у учителя кончалось терпение возиться со мной. Это с Лионелло мы вместе сочиняли стихи за столом в таверне. Лионелло играл на лютне, как и ты, Тоби, а я видел, как его руки отрубили и бросили псам, словно падаль, а его тело рвали на части, пока не вырвали в итоге глаза.
— Лучше бы он умер, несчастная душа, — проговорил отец Пьеро. — Пусть Господь простит тех, кто сотворил с ним такое.
— Да, пусть Господь их простит. Ибо я не знаю, сможет ли их простить Джованни, смогу ли их простить я.
Джованни же жил в этом доме, словно призрак. Не тот призрак, который разбивает о стены бутылки и грохочет дверьми, не тот, который швыряется чернильницами и катает по погребу бочки. Он жил так, как будто у него не осталось души. Как будто внутри его поселилась пустота, а я-то с утра до ночи толковал ему о лучших временах, о будущем благополучии, о том, что он, может быть, даже женится снова, поскольку жена его умерла несколькими годами раньше, что у него, может быть, будет другой сын.