Себе я оставил только то, что пригодилось бы в таверне, где можно послушать музыку и посидеть в тепле, надеясь, что Малхия уже скоро явится за мной, ведь я горячо этого хотел.
И вскоре я уже шагал, удаляясь от знакомой мне части города, по чернильночерным улицам, где изредка гавкала собака или быстро мелькал прохожий, скрытый капюшоном. Меня терзали скорбные мысли. Неудача с Лодовико тяжко давила на меня, сколько бы раз я ни напоминал себе, что лишь Творец читает в каждом сердце, знает мысли каждого, и только Он, и Он один имеет право судить Лодовико, которого горе и душевное смятение толкнули на темный путь. Яснее, чем когда-либо раньше, я осознал, что нам ничего не дано знать о спасении чужой души. Мы всегда рассуждаем и думаем только о собственной душе, но и о ней мы не знаем того, что ведомо Создателю.
И все равно я изумлялся и не понимал, почему не предвидел самоубийства молодого человека. Я вспоминал себя в юности, сколько раз меня подмывало лишить себя жизни. Целые месяцы, даже годы я бывал одержим мыслью о самоубийстве, случались моменты, когда я обдумывал свою смерть до мельчайших деталей, вплоть до погребения останков. Более того, каждый раз, когда я совершал заказное убийство для Хорошего Парня, с профессиональной ловкостью отправляя чужую душу в небытие, на меня накатывало искушение покончить заодно и с собой. Просто чудо, что я остался в живых. Чего стоила бы моя жизнь, если бы я решился на такой шаг? Я вдруг едва не разрыдался от признательности за то, что мне дали шанс что-то исправить, сделать хотя бы что-нибудь хорошее. Все равно что, шептал я себе, уходя все дальше, все равно, главное — что-нибудь хорошее. Виталь и Никколо живы и здоровы. Душа Джованни явно обрела покой. Если я хоть как-то поспособствовал им, я невыразимо благодарен за это. Но тогда почему же я плачу? Почему я в такой тоске? Почему я все время вижу перед собой Лодовико, умирающего, с ядовитыми семенами во рту? Нет, это вовсе не блистательная победа, далеко не победа.
К тому же есть еще и Анканок, истинный диббук в этом деле, и его слова до сих пор эхом отдаются у меня в голове. Когда и при каких обстоятельствах я встречу его снова? Конечно, с моей стороны было глупо предположить, что я вижу только ангелов и не вижу демонов, что одним не противостоят другие, что некий угрюмый персонаж захочет ограничиться ролью моего внутреннего голоса. Однако я все равно не ожидал его появления. Нет, не ожидал. И до сих пор не понимаю, какой из этого следует вывод. Дело в том, что верю в Господа и всегда верил, но сомневаюсь, что я когда-нибудь по-настоящему верил в дьявола.
Я никак не мог забыть лицо Анканока, его горестно-сладостное выражение. Наверняка до своего падения он был ангелом, прекрасным, как и Малхия, во всяком случае, похожим. Меня шокировала подобная мысль: бескрайнее пространство населено ангелами и демонами, и я принадлежу их миру куда вернее, чем принадлежал когда-либо иным мирам.
Постепенно на меня наваливалась усталость. Почему Малхия меня не забирает? Может, потому что сейчас мне нестерпимо хочется испытать еще кое-что? Для этого опыта надо найти веселую таверну, полную света и смеха, такую, где в данный момент нет другого лютниста.
Наконец я набрел на такое место, ярко освещенное, радостное, с широко распахнутой в ночь дверью. Огонь горел в грубо сложенном очаге, за простыми столами сидели люди, молодые и старые, богатые и бедные. У многих были лоснящиеся от пота лица, некоторые, уронив голову на грудь, дремали в полутьме, на самом деле здесь были даже дети, которые спали на коленях у отцов или на тюках, лежавших на пыльном полу.
Когда я вошел со своей лютней, народ оживился. Кружки поднялись в знак приветствия. Я поклонился, прошагал через таверну к угловому столу, на который передо мной сейчас же поставили сразу две кружки эля.
— Играй, играй, играй, — неслись со всех сторон крики.
Я закрыл глаза и сделал глубокий вдох. Как упоительно пахло вино, каким вкусным казался запах солода. И каким теплым был воздух, наполненный разговорами и смехом. Я открыл глаза. У дальней стены таверны сидел Анканок и смотрел на меня точно так же, как смотрел на пиру у кардинала, — пронзая взглядом влажных от слез глаз.
Я покачал головой, как будто отказываясь от всего, что он мог бы мне предложить, и сейчас же ответил ему самым доступным для меня способом — песней.
Настроив инструмент, я заиграл, и в тот же миг мне стали подпевать, хотя я так и не понял, что это была за песня и откуда они ее знают. Я с легкостью воспроизводил все известные мне мелодии этой эпохи, и мне показалось, что здесь и сейчас, в окружении этих грубоватых хмельных певцов, я счастливее, чем был когда-либо за все свое странное приключение в этом времени, а может быть, даже и в своем времени тоже. Какие же мы несовершенные создания, зато насколько мы выносливы.
На меня нахлынули мрачные воспоминания, но не об этом мире, а о том, который я покинул давным-давно, еще ребенком. Тот ребенок стоял на углу улицы и исполнял эти же мелодии эпохи Возрождения за банкноты, которые люди бросали к его ногам. Мне было так жаль того мальчика, так печалила его горечь, ошибки, которые он собирался совершить. Печалило, что он так долго жил с запертым на замок сердцем, с разорванным сознанием, вскармливая свою горечь старательно хранимыми воспоминаниями о боли, какую нес с собой изо дня в день. Но затем меня охватило изумление, что семена добра так долго дремали в нем, дожидаясь дуновения с губ ангела.
Анканок ушел, хотя я не заметил как и куда. Меня окружали вдохновенные лица. Люди отставляли в сторону кружки и бокалы, когда я начинал играть. Я пропел несколько фраз из старинных песен, какие смог припомнить, но в основном я подыгрывал их песням, и мотивы, каких я никогда не слышал раньше, лились со струн моей лютни.
Я все играл и играл, пока душа не наполнилась теплотой и окружавшей меня любовью, наполнилась светом очага, светом множества лиц, звуком лютневых струн, а слова превратились в музыку. Затем мне показалось, прямо посреди самой радостной песни, самой вдохновенной, ритмичной и мелодичной, что воздух вокруг как-то переменился, свет сделался ярче, и я понял, что эти блестящие от пота лица вокруг превращаются в нечто вовсе не материальное, больше похожее на ноты. И сам я составлял теперь всего лишь незначительную часть мелодии, а музыка уносилась все выше и выше.
— Малхия, я обливаюсь слезами, — прошептал я. — Я не хочу покидать их.
Долгий переливчатый смех лентой развернулся в темноте, окружавшей меня, и каждая его нота была отчетлива, словно нота главной темы, насыщенна и совершенна, готовая слиться с другими.
— Малхия, — шепотом позвал я.
И ощутил на себе его руки. Почувствовал, как он убаюкивает меня, поднимая в воздух. Музыка была соткана из пространства и из времени, казалось, каждая нота — рот, порождающий следующую ноту, а за ней еще и еще.
Серафим убаюкивал меня, вознося все выше.
— Буду ли я любить их так всегда? Всегда ли мне будет так горько их покидать? Или же все это часть назначенных мне страданий?
Однако слово «страдания» было здесь неуместно, потому что все это было таким грандиозным, таким великолепным и золотым. И я ощущал, как губы Малхии шевелятся рядом с моим ухом, напоминая об этом и произнося с нежностью:
— Ты хорошо потрудился, и ты знаешь, что тебя ждут другие.
— Это школа любви, — произнес я, — и каждый урок в ней глубже, умнее, тоньше.
Любовь представилась мне воочию, я увидел, что это не какая-то вещь в себе, а великое слияние света и тьмы, гнева и нежности, — и сердце мое рвалось так же, как вопросы рвались с моих губ.
Но не доносилось ни одного ответа, только гремел Небесный хорал.
13
Кто-то потряс меня за плечо. Я проснулся, освобождаясь от кошмара. В темноте надо мной стоял Шмария, повернувшись спиной к слабо бледнеющему окну. За ним дремали ночные улицы.
— Ты проспал целые сутки, — сообщил ангел. Мы были в моем номере в «Миссион-инн». Я лежал на кровати поверх скомканного покрывала, одежда на мне измялась и промокла от пота, все мышцы ныли. В комнате было холодно.