Выбрать главу

Убедившись в том, что за ним никто не наблюдает, Сирота доставал из тайничка бутылку, вытаскивал бумажную пробку, крестился, подмигивал псам – Ганнибалу и Катону, которые не спускали с него глаз, делал солидный глоток, нюхал кусочек сухаря, пришитый к внутренней стороне лацкана, и блаженно стонал, – и вот тут-то мы начинали кричать: «А я вижу! Вижу-вижу!»

Сирота топал ногами, грозил кулаком и лез в заросли жасмина, но нас там уже не было.

За флигелем, в котором жила домоправительница Даша с семьей, находился холм, поросший травой: когда-то это был винный погреб, а в те годы там жил отец домоправительницы, израненный на войне старик Татаринов, глухой и одноногий, который выходил из своей берлоги только по ночам – скрип его деревянной ноги и надсадный кашель доносились аж до Нижних Домов.

Днем дверь в погреб стояла нараспашку, оттуда тянуло плесенью и махоркой, но заглядывать внутрь мы боялись: старик Татаринов казался нам злым разбойником, который только и ждет, чтобы мальчишки оказались в его логове, и держит наготове для них булатный нож и котел с кипящей водой. Мы хором кричали: «Немцы! Немцы!» – и бросались со всех ног прочь.

Дочка домоправительницы Нинон говорила, что ее дед вовсе не разбойник и не людоед, а герой войны. Мы-то считали, что одно другого не исключает, но с Нинон не спорили. Она была голубоглазой, розовой, крепкой и легко забарывала меня и Николашу, уступая только Борису, который был и сильнее, и ловчее. С Нинон было приятно бороться: она была мягкой, и от нее так сладко пахло потом, яблоками и корицей…

Борис называл Нинон «каторжанкой» – правда, только за глаза.

В поселке многие считали, что Нинон – дочь Долотова, которого все называли Каторжанином. Это был огромный широкоплечий старик, костистый, с крупным рыхлым носом, революционер с дооктябрьским стажем, прошедший при царизме тюрьмы и каторгу. Он занимал видное положение и при Ленине, и при Сталине, и даже Хрущеву не удалось «задвинуть» Каторжанина, который считался «совестью партии», хотя все знали его как мерзкого бабника, насильника и растлителя малолетних. Летом он гулял по поселку в просторном полотняном костюме, в тюбетейке на бритой голове, с заложенными за спину руками, не глядя по сторонам, волоча за собой тяжелую тень. Завидев его, люди закрывали окна и двери. Когда-то Каторжанин без колебаний отправлял на Лубянку и Колыму тысячи людей, в том числе и соседей по Жуковой Горе, и теперь родные и близкие этих людей платили ему глухой ненавистью.

Помню, как стариков с Жуковой Горы одного за другим увозили – кого на Новодевичье кладбище, кого на Донское или Хованское. Маршалы, партийные деятели, министры, актеры, писатели… Их выносили под траурный марш Шопена, несли до ворот, где ждал катафалк, и там оркестр умолкал, оставляя после себя что-то вроде вакуума, медленно заполнявшегося голосами птиц, посвистом ветра, скрипом веток. И лишь однажды порядок был нарушен: когда выносили гроб с телом Каторжанина, оркестр вдруг заиграл «Вы жертвою пали», и это было так страшно и неожиданно, словно людям в лицо плеснули серной кислотой, и женщины от ужаса заплакали в голос, навзрыд…

Даши Татариновой среди этих женщин не было, но в день похорон Каторжанина она заперлась у себя и плакала.

Николаша и Борис были, в сущности, приемными сыновьями Тати. Ее родная сестра Ирина вместе с мужем Андреем погибла в авиакатастрофе, и мальчиков с двух лет воспитывала тетка. О матери они только и знали, что она была настоящей княжной – из рода князей Осорьиных. Вышла замуж за офицера-ракетчика, они переезжали с места на место, и по пути к очередному месту службы их самолет упал в непроходимой тайге. Спасатели добирались до места катастрофы неделю, сражаясь с беглыми каторжниками, медведями и тиграми. За это время свирепые сибирские комары обглодали трупы до костей.

Часто к нашей компании пристраивался Лерик, сын Тати, который был старше нас на два года. Пухлый, рыхлый, болезненный, он быстро уставал и обижался на нас до слез, потому что мы его не жалели и не признавали его старшинства. Часа через два после обеда во двор выходила Тати в бесстыжей юбчонке, мы помогали Сироте натянуть сетку, и начиналась игра в бадминтон – мы с братьями против Тати и Нинон. Лерик брал на себя судейство, но мы входили в раж, судья нам был ни к черту, и Лерик с обиженной миной удалялся – устраивался в шезлонге неподалеку, открывал книжку и лишь изредка поглядывал на нас с презрительной улыбкой. Похоже, он считал себя аристократом, потому что мыл руки до похода в туалет, а не после, как это делали мы.