Выбрать главу

Иных Руси настряпала гостинцев:

Марксизмом тяжким полные умы,

Учеников безбожных для тюрьмы

И маузеры новых якобинцев.

* «Но сердце знает, сердце знает, что ложа пятая пуста» (А. Ахматова).

** Б. Анреп, поклонник стихов Ахматовой и её любовник, сбежавший в 1918 году в Англию и выложивший из цветного мрамора фигуру нимфы поэзии с профилем Ахматовой при входе в зал известного в Лондоне Альберт-холла. Модильяни — итальянский художник, рисовавший обнажённую Ахматову во время её пребывания в Париже в 1910 году.>

Так что оговорка: «Я не Ахматова — другая!» — возникла у Ирины Семёновой не случайно. И пришлось мне перечитать книгу более внимательно, чтобы понять истоки этого бунта против эгоцентрического мира молодой Анны Андреевны, у которой от её безбытности, бездомности, бессемейственности, культивируемых Серебряным веком, были ослаблены чувства, связанные со словами «родство», «родное», «родня, «природное»…

Ахматова много размышляла и писала о Пушкине, но интерес её был своеобразен: Пушкин, читающий Парни и Апулея, Пушкин, перекладывающий на русский язык инородные сюжеты в «Сказку о золотом петушке» и трагедию о Дон Жуане, Пушкин «Египетских ночей»…

Ей, видимо, был чужд Пушкин, излагавший во множестве своих писем мысли о семейной жизни, о детях, о воспитании чувств.

«Моё семейство умножается, растёт, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку на свете скучно» (из письма П. Нащокину, 1836).

А вот своеобразное «священное писание» семейной жизни из письма П. Плетнёву (1831):

«Жизнь всё ещё богата; мы встретим ещё новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жёны наши — старые хрычовки, и детки будут славные, молодые, весёлые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо».

Конечно, эта часть пушкинского мира была совершенно чужда Серебряному веку, без устали твердившему о «гибельных наслаждениях»… Вот почему я стал внимательно вчитываться в стихи Семёновой, в которых светилось и трепетало это «родное»: «грустное, нежным огнём залитое, небо глядит на жнивьё. Родина! Горе моё золотое! Мглистое детство моё»; «О Родина! Что я спою, коль чувство к тебе обнищает? Заблудшую душу мою Родным очагом освящает»; «Теперь всё чаще говорит о вечном, себя не помня, бабушка моя». В её стихах появляется «свалка наполеоновских знамён», «знамён вермахта», в её стихах и в поэме «Командор», посвящённой Сталину, возникает лик Европы, которая, по словам Пушкина, по отношению к России всегда была «столь же невежественна, сколь и неблагодарна».

Ахматова не хотела знать такого Пушкина, и её ученица, в молодости верная Анне Андреевне, спасая свою «заблудшую душу», отшатнулась от своего кумира.

* * *

Над бандой поэтических рвачей и выжиг…

В. Маяковский

Помнится, как в разгар перестройки Виталий Коротич щедро публиковал групповые цветные фотографии известных поэтов-шестидесятников в своём журнале «Огонёк», выходившем тогда пятимиллионным тиражом. «Нас мало, нас, может быть, четверо!» — восторгался А. Вознесенский своей компашкой: он сам, Е. Евтушенко, Р. Рождественский и «Белка — (Б. Ахмадулина) божественный кореш» — в заснеженном Переделкино, под деревьями, с дежурными улыбками прижавшиеся друг к другу, все в дорогих дублёнках, у каждого в послужном списке поэма о Ленине: у Евтушенко «Казанский Университет», у Вознесенского «Лонжюмо», у Рождественского «210 шагов» (если считать от Спасской башни до мавзолея). Поэмы эти — дорогого стоят. Каждая из них не только идеологическая «охранная грамота»*, но и свидетельство благонадёжности, можно сказать, дубликат партбилета, пропуск во все кабинеты на Старой площади. Правда, у «божественного кореша» ничего о Ленине нет, но из своей родословной она кое-что наскребла о каком-то итальянском предке — Стопани, якобы социал-демократе, революционере. Но на коллективной фотографии видно, что Р. Рождественский чувствует себя как-то не вполне на месте. Глаза в сторону отвёл, позирует с какой-то стыдливостью. Стесняется, на манер Альхена из знаменитого романа Ильфа и Петрова… Всё-таки он самый советский из них, сын офицера, автор песен к знаменитому сериалу о чекисте из культового фильма «17 мгновений весны»… И назван в честь латыша из ленинской гвардии Роберта Эйхе. Неловко как-то Рождественскому стоять в обнимку с Евтушенко, заменившему к тому времени строчки о России, которую он якобы «любит»: «дух её пятистенок, дух её кедрача, её Разина Стеньку и её Ильича» на другой вариант: «дух её пятистенок, дух её сосняков, её Разина Стеньку и её стариков»… Нехорошо так стихи переделывать, не по-советски. И на фото видно, как Р. Р. чуть отворачивается от Е. Е., стесняется вроде бы, стыдится… Однажды место «божественного кореша» в знаменитой четвёрке на огоньковской странице занял другой блистательный «шестидесятник» — Булат Окуджава. Поскольку у него был настоящий полноценный стихотворный цикл о Ленине (а не о каком-то неизвестном итальянце — не то анархисте, не то ревизионисте), то и в ленинскую четвёрку он вписался с гораздо большим основанием, нежели Ахмадулина. Дело в том, что у Булата в его первой книге «Лирика», вышедшей в Калуге в 1956 году аккурат к XX съезду партии, — о Ленине было написано столько, что хоть пригоршнями черпай: «Мы приходим к нему за советом, приходим за помощью. Мы встречаемся с ним ежедневно и в будни, и в праздники». Конечно, это послабее, нежели у А. Вознесенского: «И Ленин, как рентген, просвечивает нас»**, но зато искренне сказано и без подтекста: ведь рентгеном-то облучаться постоянно — вредно и даже опасно для жизни.