Выбрать главу

«Она объявлялась, во-первых, кощунственной, во-вторых, непристойной».

«Пушкин, когда писал «Гавриилиаду», не веровал вовсе», «как художник он равнодушно внимал «добру и злу».

«Счастлив тот, кто в самом грехе и зле мог обретать и ведать эту чистую красоту».

Пушкин стыдился своего тяжкого греха — «Гавриилиады», Ходасевич радуется бесстыдству времени, позволившему «богохульное и непристойное» произведение сделать достоянием общества. Отцы-основатели Серебряного века, а потом их дети и внуки, вся цепочка имён вплоть до Вознесенского, нащупав болезненные, греховные изъяны в пушкинском творчестве, словно мухи, облепили его незаживающие раны, не понимая, что самым строгим цензором по отношению к себе был сам Пушкин. Он пытался вычеркнуть из истории и из своей памяти «Гавриилиаду», но во времена всех революций каждая новая «волна литературной черни», игнорируя волю поэта, устраивала свои шабаши, в который раз опуская Пушкина до самих себя. Можно ещё вспомнить о том, что и гусарские поэмы Лермонтова, более непристойные, нежели «Гавриилиада», впервые были в России опубликованы в 1913 году — в разгар «серебряновекового» аморализма с большими купюрами, а полностью в наше подлое время — в 1991 году под названием «Эротические стихи Лермонтова». Но коль мы вспомнили о юнкерском периоде жизни Лермонтова, то я приведу слова Пушкина из статьи «О народном воспитании», написанной в 1826 году, в которой поэт не стесняется выступить в роли воспитателя и сурового наставника не просто «гражданского общества» но даже военной среды, из которой в ту эпоху формировалось русское офицерство:

«Кадетские корпуса, рассадник офицеров русской армии, требуют физического преобразования, большего присмотра за нравами, кои находятся в самом гнусном запущении… За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание…»

Нельзя исключать, что слова «похабная рукопись» возникли в уме Пушкина как косвенное осуждение своей «Гаврилиады».

Поневоле, думая о разнице между Пушкиным и его апологетами из Серебряного века и «оттепели», радующимися, что он, как и они сами, «мал и мерзок», приходится вспомнить завершение его мысли: «врёте, подлецы; он и мал и мерзок не так, как вы, — иначе». В первую очередь, хотя бы потому, что его душа была открыта для покаяния.

В 1921 году в Петербурге вышел маленький сборничек, составленный из выступлений литераторов Серебряного века, посвящённый 84-й годовщине со дня смерти Пушкина, в котором были опубликованы стихи Кузмина, речь Блока «О назначении поэта», речь В. Ходасевича «Колеблемый треножник», речь Эйхенбаума о поэтике Пушкина. Но все они, вольно или невольно, умолчали и не решились сказать в эпоху революционного террора и гражданской войны, в преддверии ленинского гонения на церковь о том, что бесстрашно сказал самый старший из выступавших — знаменитый адвокат, юрист и православный человек А. Ф. Кони: «Своим проницательным умом и чутким сердцем Пушкин сознавал, что в осуществлении справедливости в связи с деятельной любовью нравственный долг сливается с руководящим велением христианства, предписывающего возлюбить ближнего, как самого себя». Говоря это, старик Кони, скорее всего, вспоминал одно из последних пушкинских стихотворений — переложение молитвы Ефрема Сирина, читаемой Великим постом, и в то грозное время не нужное ни коммунистам, ни символистам, ни футуристам, ни акмеистам, ни всем прочим революционерам великой и жёсткой эпохи:

Отцы пустынники и жёны непорочны,

Чтоб сердцем возлететь во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв,

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные Великого поста;

Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:

Владыко дней моих! дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья.

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи…

Эти волшебные по простодушию строки могли бы сочинить и Пимен-летописец, и Иван Петрович Белкин, и безымянный священник из «Пира во время чумы», и старик-рыбак из «Сказки о золотой рыбке», и многие другие персонажи пушкинской вселенной, если бы они обладали его гениальностью.

«Поэма без героя» наполнена предчувствием того, что на бал-маскарад «творческой интеллигенции» 1913 года должен вот-вот явиться «владыка мрака», «князь тьмы», «Воланд той эпохи». Но является всего лишь Блок, похожий на «Демона», за ним Кузмин — «Сам изящнейший Сатана», ряженые «содомские Лоты», «Калиостро» с «Мефистофелем», а настоящего хозяина шабаша всё нет и нет…