Тут он мне улыбнулся. Уверенная, но ненастойчивая улыбка. Он прошел прямо к нам, его кот брел перед ним на расстоянии в длину поводка.
Первым заговорил кот. У него был чудной голос, будто кукла с неисправным механизмом.
Мальчик произнес:
— Buona sera, signorina, signore.
Сейчас я могу разговаривать на нескольких языках. То, что я есть изнутри, помогает мне в этом. Тогда я знала итальянский в достаточной степени, Верлис, конечно, знал его превосходно. Но еще до того, как кто-то из нас успел ответить, ребенок неожиданно переключился на свободный и беглый английский с акцентом.
— Жаркий день. Может, принести вам что-нибудь?
Я начала говорить:
— Спасибо, не надо, все в порядке…
Верлис заговорил одновременно со мной, перекрывая мои слова своим надломленным семидесятилетним голосом:
— Кто ты?
— Я, сеньор? Меня зовут Джулио, только через J, как в испанском. А это мой кот, Империале.
Верлис — даже в своем обличье — выглядел побледневшим и напряженным. Я коснулась его руки. Он сжал мою руку в своей и сказал:
— Я имел в виду не это.
— Нет, сеньор? — ребенок смотрел на меня. У него была славная улыбка. Его лицо было привлекательным; однажды он станет умопомрачительным. У него были тигриные глаза.
Я знала. Думала, что знала. Знала, что Верлис знал, что я знала.
Кот снова мяукнул в своей сильной, потрясающей манере. Тут появился дюжий телохранитель, встав за спиной ребенка и глядя на нас сверху.
— Джулио, — сказал телохранитель на итальянском, — твоя мать говорит, чтобы ты не беспокоил этих людей.
Ребенок посмотрел вверх на телохранителя, и стало ясно, что тот любил мальчика, был его рабом, готов был умереть ради него. Ребенок ответил, снова на итальянском:
— Ты помнишь, Джино, о моем сне?
Джино хихикнул:
— Но это старый, то есть пожилой джентльмен. Ему не будет интересно. — Он кивнул Верлису и мне, — Джулио видит сны о роботах, сеньор. Он говорит своей матери, что однажды был роботом.
Я окаменела.
Верлис мягко произнес:
— У него чудесный английский.
— Да, и это интересно, сеньор. Он подхватил его в два года. Будто родился со знанием этого языка. Его мать понятия не имеет, где он ему обучился. Если только от туристов, но он редко их видит. Наверно, поэтому он подошел к вам поговорить, сеньор. Хотя ваш итальянский, позвольте мне заметить, идеален. О, но вы бы слышали, как этот мальчик играет на пианино! Его никогда не учили — просто у него дар. Он уже виртуоз.
Мальчик посмотрел на Верлиса и спросил:
— Вам нравятся серебряные вещи, сеньор? Вам нравится это? — он снял браслет со своего запястья и показал Верлису на протянутой руке.
Телохранитель воскликнул:
— Нет, Джулио! — он был поражен.
Но никто из нас — ни ребенок, ни Верлис, ни я — не обратили на него внимания. Да и в любом случае, с обожанием привыкший к эксцентричному поведению мальчика, без сомнения, телохранитель бы не возражал снова.
Верлис протянул руку и взял браслет.
— Почему? — спросил он.
— Ты и я. Мы можем делиться общим, — сказал ребенок.
Мое сердце сжалось.
Сквозь стук крови в ушах я расслышала, как Верлис произнес:
— Тогда…
Но ребенок уже несся в противоположную сторону. Он и его кот бежали наперегонки по разбитым плиткам холла аэропорта. Все еще изумленный телохранитель побежал следом:
— Все хорошего, сеньор, сеньорина… Джулио! Джулио!
Мы с Верлисом сидели на скамье. Мы не произнесли ни слова. Его разум был закрыт, будто полная рева комната за закрытой дверью.
Иногда Верлис общается с командой, с богами на темной стороне луны.
Он ничего не рассказывает об этом, кроме того, что все в порядке, нет надвигающейся угрозы или ужаса ни для них, ни для нас. Знала бы я, даже теперь, если бы он лгал? Проинформировали бы меня мои собственные способности?
Он создает (он говорит «создаю» а не «сочиняю») оперу. Его вид может распознавать другой спектр цветов помимо спектра, доступного человеческому глазу. Я, несмотря на то, кем являюсь, и несмотря на все прилагаемые старания, не способна увидеть эти цвета. Даже если его разум попытается показать их моему, даже мой внутренний взор не сможет их распознать. Он говорит, что музыка — это высочайшая форма выражения человечества. Включая человеческий голос, или что-то, соответствующее (только превосходное) человеческому голосу, который возносит музыку дальше, к некой трансцендентной вершине. Но язык, до тех пор, пока не появится универсального, становится препятствием. Поэтому каждая часть или эпизод его оперы будет соткан лишь из цветов человеческого спектра. Цвет в звуке, и в свете, и в словах, которые исполнит певец. Мы всегда можем раздобыть наличку, поэтому в оснащении его инструментами проблем нет. Но сейчас он использует как инструмент только свой мозг. Иногда он проигрывает мне симфонические мелодии, которые плывут у него в голове, я слышу их в своем сознании, и голоса поют: голос Глаи, два ее голоса, и его голос, — вот что я слышу в эти моменты. Она не безэмоциональна, эта цветовая опера; она — чистая эмоция — страсть, боль, тоска, радость…