Сквозь пол поднималась сцена.
На сцене стояли они, по двое в каждом углу квадрата. Блэк Чесс и Айриса, Голдхоук и Кикс, Копперфилд и Шина, Верлис и Глая.
Все они были нагими, без украшений, только волосы на голове, волосы на гениталиях и металл тела.
Совершенство — лучшее одеяние. Кто-то когда-то это написал. Не могу вспомнить, кто. И в данном конкретном случае, здесь и сейчас, это было неоспоримой истиной.
Верлис стоял от меня дальше всех. Даже со спины я узнала бы его, но так и все.
И сейчас он не был больше Верлисом, которого я знала, впрочем, я никогда не знала его, верно? Будь честна, маленькая лгущая Лорен, ты ничегошеньки не знаешь об этом существе.
В том, что я часто провожу библейские параллели, виноват Дед. Возможно, я первая смогла соотнести с Библией то, что происходило на сцене.
Сначала на середину сцены вышла Айриса и вытянула вверх руки. И там, в ярком свете, мы наблюдали за ее метаморфозой. Она увеличивалась и вытягивалась, колонна мрака, затем блестящий источник. Она быстро и равномерно распростерла свое тело и волосы, и мы, замершие и ликующие, увидели, как она обернулась высоким и раскидистым древом. Осталось только ее лицо, наверху, среди изгибающихся, эбеново-черных сучьев, только ее прекрасные и аристократичные черты робота; полуприкрытые глаза, чуть изогнутые губы. Из ветвей развернулись сверкающие, черные листья, будто лезвия, а затем единственный блестящий плод медленно закачался на ветке. Золотое яблоко.
В начале…
Бытие.
Сцену пересекла Глая. Ее метаморфоз был необычайно более поразительным, если так можно выразиться. Она неожиданно взбежала по стволу дерева, в которое превратилась Айриса, и пока она бежала, ее нижние конечности, ее тело, становились чем-то иным. Она была теперь змеей из блестящей ртути, с гранатовыми чешуйками обрамляющими ее все еще человекоподобное лицо, ладони и руки, которыми она обняла дерево, расслабив обернутые вокруг него питоньи кольца.
Один из самых древних символов мира. Древо с Плодом. Змей.
Голдхоук и Кикс опустились на четвереньки. Передние и задние конечности уравнялись в размерах. Тела их скорчились, хотя они сами не двигались. Эти двое превратились в леопардообразных существ — в сфинксов — с золотыми гривами волос, но с лицами мужчины и женщины. Они побродили под деревом и отошли в сторону; Змея зашипела, глядя вниз на них, прошипела страшно, долго, и где-то напротив, в неосвещенной части зала, раздался человеческий смешок, и тут же звук разбивающегося бокала.
Блэк Чесс и Сильвер выступили одновременно. Они схватили друг друга в такое неистовое объятие, будто собирались бороться на арене Древнего Рима — и стали одним телом. Один человек, один элементаль: высокий, наполовину черный, наполовину серебряный, двуликий и четырехкрылый — одна пара крыльев алая, другая золотая. Они все разворачивались и разворачивались на колоссальных ногах, удвоенных в размере, огромные руки оставались неподвижными, крылья трепетали. Головы, чуть развернутые набок друг от друга, смотрели на нас красно-черными, поблескивающими глазами. Что за чудище это было? Ангел. Со странным, мгновенным искажением, оно отскочило и пропало в коре Древа.
Настала очередь Копперфилда и Шины. Разве мы могли забыть о них? Их красота была невыразима, она была… несправедливой. Их кожа — закатный свет, их волосы ниспадали нитями расплавленного шафрана. Ничего в них не отражало ни гомосексуальности, ни сексуальности как таковой, не говоря уж о чем-то смертном. Под ветвями Древа, на глазах золотых Сфинксов, они поцеловались, сливаясь в эротической, бесполой синхронности, находящейся за гранью полового возбуждения.
Безупречность Начала. Адам и Ева, Древо Познания, двуликий Ангел, кошачьи Стражи Господа.
Из присутствующих лишь я знала Деда, но разве мог быть хоть кто-нибудь в этой одурманенной и пропитой комнате, кто не знал бы изначальной истории Грехопадения?
Послание было ясным. Если Бог, или нечто иное, создал человека, МЕТА стала творцом супер-существ, превосходящих людей концептуально и структурно.
Шина и Копперфилд под Древом вызывали в памяти Сад Эдемский. Текст литературы среднего пошиба, но актерское мастерство и окружение в целом доводили эту сцену до невозможной глубины, больше устрашающей, нежели поэтичной.