Я находился в центре происходящего, и это, как ни странно, превращало меня в стороннего наблюдателя. Я изучал этих мужчин и женщин, над которыми еще реял аромат молодости – так луч солнца озаряет облака перед дождем. Этот молодняк был еще не до конца вразумлен закономерностями общественной жизни, вот он и надрывался от хохота, суетился сверх меры. Благодаря спиртному и всеобщему веселью лица молодели, люди, в иное время изображавшие из себя генеральных директоров и чиновников, снова становились неугомонными детьми. Нам было по тридцать лет, это возраст первых итогов, наметившегося животика, увеличивающейся лысины. Мы были еще молоды, еще могли растрачивать энергию, но уже достаточно пожили, чтобы знать, что кое-какие пути для нас закрыты. Некоторые уже чувствовали себя обманутыми, другие ждали подарка судьбы, который вознаградил бы их за понесенные жертвы. Беззаботность осталась позади, невинность ушла безвозвратно. Тридцать лет – это когда пожирательницы мужчин превращаются в матерей семейств, романтические бунтарки – в канцелярских крыс. Хотим мы этого или нет, возраст – это тюрьма, в ней сидят приговоренные к определенному возрасту, языку, стилю. Возраст – это страна, система взглядов, от которой следующее поколение обязано будет отказаться, чтобы победить. Как я обожал этих ловких славных малых с накачанными мышцами, этих женщин, все еще суливших запредельные услады, но при этом гадал, как мы будем стариться, как нас согнет (или помилует?) время.
Под конец ужина Жюльен, щеголявший безупречной белизной индийской сорочки, произнес короткую речь. Последнее слово всегда оставалось за ним.
– Себастьян, ни для кого не секрет, что ты неисправимый зануда, железобетонный эгоист. От твоих ребяческих капризов покраснело бы малое дитя, у тебя привычка, чтобы тебя обслуживали, помогали тебе. Но при этом ты сохраняешь привлекательность, и, думаю, выражу общее мнение, если скажу от имени всех, что мы тебя любим!
Бурные аплодисменты.
– С тех пор, как мы познакомились, а тому уже почти восемнадцать лет, дня не было, чтобы я не позавидовал твоей феноменальной памяти, уму, твоим замечательным детям и супруге, твоим бунтарям родителям, короче, твоему отвратительному… отвратительному твоему счастью!
Снова крики, возгласы «браво!». Напрасно я уверял, что не заслужил этих похвал, проистекающих из незнания того, каков я на самом деле. Он продолжал:
– Когда Республика осыплет тебя золотом наград, не забывай, кто мы: твой отчий дом, твоя вторая родина, та, которую ты избрал добровольно. Поздравляю, дорогой Себ.
Он обнял меня, от воротника его сорочки пахло какой-то пряностью, не то корицей, не то кардамоном Сюзан расплакалась, моя мать тоже. Он выглядел таким самоуверенным, таким непоколебимым в своей привязанности – рослый, с густой черной шевелюрой, с пристальным до неприличия взором, глаз не отвести! Он не сомневался, что через двадцать лет все мы снова соберемся, быть может, уже постаревшие, но все равно нерасторжимые, как пальцы на одной руке. До самого конца он будет вершить свой понтификат, оставаясь непогрешимым. Он был нашим защитником, нашим пророком, нашим духовным отцом – тем, кто однажды изрек: никогда не будьте тенями, оставайтесь на свету, становитесь детьми света.
Мы пили и танцевали до глубокой ночи. Пары двигались неритмично, с притворной бодростью. Мой братец Леон, сосланный на конец стола, опустошал тарелку за тарелкой, нажираясь до отвала, и я отводил от него глаза, чтобы не портить себе праздник. После полуночи в ресторан нахлынули завсегдатаи – кутилы и ночные гуляки, добавившие нашему собранию оттенок подпольности. Я потанцевал со всеми присутствующими женщинами, и, когда пришла очередь Фанни – на мою беду, заиграла томная музыка «A Whiter Shade of Pale», очередная дань шестидесятым годам, которую мой отец вынудил запустить диск-жокея, – она зашептала мне на ухо: