— Возможно, от меня, — говорю наконец. — Если нет — существуют другие.
Павлов кивает и улыбается:
— Те самые люди с деньгами?
— Те самые люди с деньгами.
— Так, значит, вы думаете, это он? Я нашел то, что вы ищете?
— Может быть.
Я говорю спокойно. Признаю это только для себя. Павлов встает, берет у меня из руки чашку и похлопывает по спине.
— Как я и говорил! Если ищете что-то, обращайтесь к Павлову. А теперь отметим это.
Мы сидим на кухне, пьем водку, едим крекеры с пластмассовой тарелки. На стене с жирными пятнами над маленькой плитой фотографии детей. Я смотрю на них, пока Павлов рассказывает о достижениях собственной изобретательности.
Александр, Валентин, Елена. Их отец встает поискать еще какой-нибудь еды, раскрывает пустые шкафчики. Я говорю, пока он обращен ко мне спиной — даю ему время решить, с каким выражением лица повернуться ко мне. Думаю, что превращаюсь в японку.
— Павлов, я очень рада снова вас видеть. Скоро вернется Анна с детьми?
— Анна. Да. — Он поворачивается. В руках у него консервная банка с сардинами. Глаза опущены, хотя на лице сохраняется улыбка. — Видите ли, сам я получил политическое убежище. Но японская полиция сочла, что моя семья в нем не нуждается, не подвергается «высокой степени риска». Ничего, я буду каждый месяц высылать им деньги. В Грузии они разбогатеют, как воры, на тех вещах, которые я посылаю.
Павлов садится и принимается открывать консервную банку, отгибает крышку. Потом ставит ее бережно, медленно, словно с ней больше нечего делать.
— Простите, Павлов, — шепчу. — Я не знала. Жаль, что вы не позвонили мне. Что я могу для вас сделать?
Он пожимает плечами:
— Ничего. Может, мне следовало бы искать какую-то драгоценность, как вы, а не места, где семья жила бы со мной в безопасности.
Павлов снова начинает улыбаться, но передумывает. На столе бутылка водки с инеем на стенках, он вновь наливает нам обоим, лицо его вытягивается в неизбывной печали.
— Павлов. — Протягиваю к нему руку. Волосы у него жесткие, я глажу их. — Вы так много для меня сделали.
— Нет, нет.
— Я бы хотела вам что-нибудь за это дать…
«Но у меня ничего не осталось», — едва не произношу я и умолкаю. Человек, у которого осталось меньше, чем ничего, улыбается вновь. На пластиковый стол на несколько секунд падает солнце.
— Вы дали мне работу. В этом месяце она была мне необходима. Вы, Кэтрин, ничего не должны мне только за то, что я сделал для вас что-то. Это не Америка, здесь кормят бесплатными обедами.
— Я тоже хочу помочь вам.
Он берет меня за руку, слегка встряхивает ее.
— Тогда не исчезайте с моего горизонта. Мне нужны друзья, моя дорогая. Поэтому позвоните, когда найдете то, что ищете. Обещаете?
Я обещаю.
После покупки, билета на скоростной поезд денег у меня почти не остается. Я наблюдаю из окна, как меняется климат. Снегопад сменяется дождем, дождь — солнцем поздней осени. Крестьяне на полях возле Химедзи все еще жгут стерню. Из центра Окаямы ночной автобус едет по Большому мосту через Японское море. В креслах позади меня не спят дети, их губы и глаза отражаются в оконном стекле. Шепчут о жемчужинах, чудовищах, водоворотах.
В Такамацу дремлю, сидя на городской площади в ожидании утреннего автобуса. Когда он отъезжает, я в нем единственная пассажирка. Водитель поет под магнитофонную запись игры на шамисене. Жестом приглашает меня сесть впереди. «Сикоку зеленый», — говорит он, указывая на холмы, сплошь поросшие хвойным лесом, словно, будучи иностранкой, я могу страдать неизлечимым дальтонизмом. «Аоао, — говорит он улыбаясь, — зеленый-зеленый», — и это действительно так. Дорога пахнет гудроном и кедрами, инжиром и машинным маслом. На деревьях поют птицы. Водитель достает расписание и, продолжая вести машину, одной рукой пишет на нем ноты. Подает мне запись и кивает, словно я приехала сюда ради птичьих песен. Беру ее. Мы съезжаем к обочине дороги и едем по ней.
В полдень водитель останавливается в городке среди холмов, сгрудившихся возле реки. Покупает нам обоим жареных цыплят с приправленным специями рисом. Это первая моя еда за два дня. После нее у меня кружится голова, я закрываю глаза и слушаю птичье пение в лесу и духовой оркестр в городском зале.
Когда мы подъезжаем к морю, я сплю. Открыв глаза, вижу, что деревья исчезли и вверху кружат морские птицы. Сбоку дороги апельсиновые рощи и, когда выпрямляюсь на сиденье, Тихий океан. Волны бьются о темный песок. Иногда к нему подступает лес, и дорога вновь идет среди сосен. Когда приезжаем в Коти, уже близится вечер, я выхожу из автобуса и иду между курортными лавочками, сувенирными киосками с обнаженными фигурками из коралла и духами во флаконах из черепашьего панциря, статуэтками бойцовых собак тосской породы. Покупаю пакетик сушеного спрута и чашку кофе для водителя, сижу с ним на волноломе, он говорит о своей любви к музыке так быстро, что я не все разбираю.
В Тосе постоянной автобусной остановки нет. Водитель высаживает меня на центральной улице и разворачивается, оглядываясь с широкой улыбкой, автобус, удаляясь, слегка петляет на пустой дороге. Солнце рано заходит за холмы, я достаю из сумки куртку и надеваю. У обочины дороги лавки, почтовое отделение, бар — все закрыто. Лишь один огонек слабо светится в конце улицы, и я направляюсь к нему.
Раздвижная дверь не заперта. Внутри сидит резчик печатей. Когда вхожу, он поднимает на меня взгляд, кивает, словно я его постоянная клиентка, и вновь принимается за работу. Вырезает на ониксе иероглиф-имя. На стене над ним висит пара бивней, еще белозернистых: контрабандная слоновая кость. Настольная лампа с абажуром просвечивает розовую плоть пальцев старика до костей.
Закончив, резчик улыбается мне, и я подаю ему компьютерную распечатку с адресом. Он жестом предлагает мне сесть, берет со стола лист бумаги. Из задней части дома входит старуха с зеленым чаем и бобовыми лепешками. Резчик наливает чернил в чернильницу, обмакивает кисть и чертит мне карту. Это занимает полчаса. Я прохожу обозначенное на карте расстояние за пятнадцать минут.
Главная улица тянется за город. Я поднимаюсь по ней на гребень холма и обнаруживаю не обозначенные на моей карте пляжные аттракционы. Чертово колесо и киоски стоят освещенными в полутьме. Дальше темный на темном фоне мыс загибается в восточную сторону. Там виднеется лишь один огонек, на самом кончике мыса, обозначающий границу между сушей и морем.
Начинается теплый дождь. Я складываю карту и кладу между листами последней записной книжки. Когда поднимаю взгляд, огонек все там же. Я иду к нему по прибрежной дороге, ведущей на мыс.
Букингемский дворец, 1838 год. Песок во дворе смерзся; приемная по-прежнему в пятнах сажи. В коридорах для слуг раздается эхо звонков в колокольчик, на которые никто не отвечает. Лестницы широкие, как ступени собора. Зеркальный коридор с девятью часами. В конце его салон, там оживленнее, чем на Лудгейт-Хилл в полдень.
Даниил с Залманом стоят возле двери, за которой их оставили горничные. Незнакомый человек не признал бы в них братьев. Один сутулится, свесив голову, будто слуга или человек, стесняющийся своего роста. Другой ждет, заложив руки за спину.
Рабочие руки, Залман это знал. «Когда буду здесь в следующий раз, — подумал он, — надену перчатки, как джентльмен». Он оглядывал комнату, мужчин и женщин, сгрудившихся за столами с графинами, сужавшимися посередине, аппетитными пирожными, засахаренными фруктами, и думал о своих руках. Правая была сильнее левой. На тыльной стороне обеих остались ожоги, похожие на старческие крапинки, словно драгоценности состарили их. Восемь месяцев назад расплавленное серебро из треснувшего тигля обожгло ему левое запястье. «Теперь на вас поставлена проба, сэр!» — прокричал ему работавший напротив Джордж.
Проба. Залман смотрел на женщин с блестящими завитыми волосами и думал, какая может быть проба у них. Откуда они приехали, издалека ли, чтобы добиться жизни, исполненной удовольствий? Ему невольно вспомнились слова Джейн: «Ты ювелир, ты должен знать в них толк».