Впрочем, принципа “худшим – лучшее” она придерживается не всегда: “А Витьке я помогать не собираюсь. И не потому, что он наркоман и вор, а потому, что завел трех сирот при живых родителях. Я Лизе прямо сказала: он твой сын, тебе деваться некуда, а я даю деньги только тебе – дальше твое дело”. И закатывать пиры на весь крещеный мир она предпочла бы все-таки ради тех, кого любит, – их тоже набирается двадцатка за одним нашим столом. Дмитрий когда-то написал в сочинении про маму:
“Мама любит печь пироги и уносит их на работу”. Но если к тому же и жена ее сына пренебрегает своими обязанностями – тогда она бросит ей под ноги тридцать добавочных перемен салатов, холодцов, печеностей и копченостей с экзотическими гарнирами на трехъярусных тарелках (к исподке которых наша богоданная дочь прилепляет вынутую изо рта жвачку). Постоянно прикупая всяческий фарфор и фаянс, Катька поддерживает отечественного товаропроизводителя – но заодно и компенсирует детскую несбывшуюся мечту о “посудке”, поэтому я снисхожу к этому выбрасыванию денег не без растроганности. Даже сейчас, в присутствии недобрых чужаков, я все-таки любуюсь тем, как она ест, – почти как Мить… как Дмитрием когда-то: это же такое чудо – она открывает рот в точности в тот миг, когда вилка уже на подходе, не раньше и не позже. Тесто перестоялось или переходилось, грибы к отбивным не дошли или перетомились – эти ее наживки никто не заглатывает: Дмитрий хватает и глотает по-собачьи, а дочь пренебрежительно поклевывает, словно делая большое одолжение. Впрочем, почему “словно” – Катька очень бы всполошилась, если бы “дочбушка” вовсе отказалась от еды.
Вкус и нюх у Катьки как у борзой, но ее доверчивость и почтение ко всяческим традициям способны заводить ее довольно далеко.
Если ей сообщить, что жареные кузнечики – любимое блюдо китайских императоров… Нет, тут брезгливость все-таки пересилит, но в общежитии, например, по чьей-то подначке она вообразила, будто любит “хорошее пиво”, и похваливала его с выражением горестной гадливости, пока я не прекратил этот идиотизм посредством физической силы. За что она и поныне мне признательна – а то бы привыкла, обрюзгла… Как наша Козочка. С элегантностью сигарет мне тоже удалось покончить одноразовой акцией. Но иллюзия, будто ей нравится коньяк, успела пустить глубокие корни. “Жидкий огонь”, – задохнувшись, выговаривает она со слезами на глазах. Любит она и “хорошие вина” – то есть образ этих вин, в реальности неизменно предпочитая те, которые ближе к компоту.
…Вдруг вспомнилось, как восьмимесячный Дмитрий под одобрительный гогот родни тянется к стопке с водкой: “Дайте, дайте ему глонуть – больше не запросит!” Он делает “глотаночек”, передергивается – и со слезами на глазах тянется снова. Так продолжается и по нынешний день – он и пить-то красиво не умеет,
– заранее готовит “запивон”, обкладывается огурчиками, помидорчиками, салатами, ветчинами… Мой отец впал бы в еще более глубокую тихую безнадежность, в стотысячный раз убеждаясь, что русские стремятся не потреблять дары природы, а истреблять их. Впрочем, зрелище жрущего сразу из десяти мисок Дмитрия может устрашить и менее ответственного человека – эти две семейные фабрики, фабрика жратвы и фабрика дерьма, способны пустить в переработку всю ноосферу. Похоже, Катьке и самой сокрушительность ее тайного презрения к невестке начинает казаться несколько чрезмерной – слишком уж она саркастически поминает голодающую Россию и слишком часто возвращается к тому, что самую дорогую ветчину и колбасу почти невозможно достать – обнищавший народ все лучшее расхватывает в первую очередь. Ты помнишь, ищет она поддержки у меня, мы пятирублевой колбасы вообще не замечали! И никакой обойденности не чувствовали – и этим создали для своих детей беззаботное детство.
– С парашей под рукомойником и туалетом типа сортир, – тонко усмехнулась дочь, ввинчивая сигарету в пепельницу: ей как трагической личности разрешается курить в присутствии ребенка.
Да разве в этом дело, теряется Катька, зато всегда полный дом друзей – Митька один раз даже спросил: почему у нас так редко гости – только по выходным, – вечные игры – зимой снежки, санки, летом прятки, вышибалки… Визгу и правда было много – папа, то есть я, как-то четверть часа прятался в колодце, расперши сруб собственной персоной, мама, то есть Катька, из-за головы зафинтилила мячом вместо Славки в окно, но он же его в предгибельный миг и отбил, – много чего было, но как можно лезть с трогательными воспоминаниями к людям, чье единственное наслаждение заключается в том, чтобы оплевывать чужое счастье! У меня начало сводить мышцы лица от усилия удержаться на рассеянной любезности, когда душа рвется воззвать: остановись, не мечи бисера перед своим пометом…
– Я только сейчас узнала, что такое бедность, – страх. Сегодня можешь есть что хочешь, а завтра, может быть, на улицу пойдешь – тут уж никакая икра в горло не полезет. Помню, мы на работе в первый раз после девяносто первого скинулись на баночку кофе, и
Валя даже прослезилась: я думала, никогда больше не попробую кофе. А я тогда еще подумала: если бы мне кто-то пообещал, что я каждый месяц буду знать, чем вам зарплату платить, – и никакого кофе больше не попрошу. А помнишь, мне на день рождения лимон подарили – сколько было удовольствия?
– И в рубище почтенна добродетель! – завершил Дмитрий и зашелся в надсадном хехехехехехехеканье.
– Моим родителям и в голову не приходило примериваться, что где-то там красная икра продается, а жили…
Боже, и все это при чужих и чуждых…
– Я не понимаю. – Дочь страдальчески коснулась виска, словно от невыносимой мигрени. – Сколько можно похваляться этим русским терпением! Они не примеривались… Может быть, если бы примеривались, то сейчас и жили бы как люди.
“Как люди” – это как пять процентов населения Земли.
– А мы и так живем как люди! Меня одно у нас угнетает – грязь.
Хоть сама лестницу мой!
– Но здесь же воняет. – Дмитрий проникновенно надвинулся потными грудями на пиршественный стол. – Ты что, не чувствуешь?
Здесь ВОНЯЕТ!
Он наслаждался безнаказанной возможностью испускать все новые и новые клубы вони, и я наконец почувствовал ненависть к Катьке, во имя своих издохших иллюзий заставляющей меня снова выслушивать поносные речи этой злобной погани, для которой россыпи ее бисера служат особенно сладостным слабительным.
– Ничего здесь не воняет… – (“Кроме тебя”.) – Что здесь воняет
– Росси, Эрмитаж?.. Я удивляюсь, в кого ты у нас такой злой? В
Лешу, наверно, – мой отец, когда выпьет, наоборот, со всеми обнимался… – (“Его отец тоже”.) – Я всегда чувствовала, что мне страшно повезло, что я родилась в этой стране, у этих папы с мамой… Мне всегда все несли что получше. Сестра с соревнований привозила мне шоколад – сама не ела… И я всегда ждала, когда начну это возвращать. Вы думаете, вы лучше своих дедушек и бабушек, а на самом деле… У них даже тетка Танька, – (“Юда”, как ласково именовал ее Катькин отец), – была страшно работящая, до последнего сама делала крахмал из картошки…
Речей шальных бессовестных про нас не разноси, задрожало в ее голосе: дело коснулось главного – любимых фантомов, – и я перехватил чашку за туловище, чтоб было незаметно, как дрожат пальцы.
– И крестьянки любить умеют… – как бы сквозь зевоту продавил
Дмитрий.
– О, это да!.. – сощурилась в неведомую даль наследовательница
Козочки. – Семеро по полатям, у каждого по краюхе, мужик непьющий, трудящий, один-разъединственный на весь бабий век – чтоб пришел с поля, а в щах ложка стоить… Совет да любовь!
– А чем это плохо? – Эта идиотка упорно не желает видеть, что с нею здесь разговаривают как с дурой. – Верность, забота – а что лучшего вы придумали?..
В ее голосе зазвучал ковригинский пафос, и моя жалость немедленно сменилась раздражением. Пафос – такое же насилие, как и насмешка, попытка не доказывать, а ломать волю противника. Во мне по-прежнему живет закоренелое убеждение, что мир мнений – не наша собственность, что мы не имеем права думать что вздумается, что мы обязаны не навязывать свое, а подчиняться общим правилам.