Своей чуткостью она развивала во мне изнеженность – вслед за ней и я начинал придавать значение своим мелким неудобствам.
Теперь та же самая обстановка – не хуже людей, а, следовательно, чуть-чуть лучше, как излагала Юля принципы своего папаши, – изрядно одряхлела: там отвисла полированная дверца, сям спинка стула стянулась бельевой веревкой – это в доме, где когда-то в каждом шурупе чувствовалось присутствие рукастого хозяйственного мужика…
Стены в ванной, куда я зашел помыть руки, напоминали лунную поверхность. Я вгляделся в зеркало и поразился, какие излишки кожи скопились на моем лице. Я ущипнул себя за мятые подглазья, и след щипка растаял далеко не сразу, словно я щипал поднявшееся тесто.
А между тем душа все просила и просила любимого некогда наркотика. И потому необходимо было нагнетать и нагнетать обаяние. Но при попытке по-свойски положить локти на кухонный стол он завихлялся по всем степеням свободы. “Ну-ну, не пихайся!” – ворчливо предостерегла меня Юля, все еще опасавшаяся, как бы я чего не вообразил, – но в ее ворчании я расслышал и знакомые воркующие нотки. Ее волосы слиплись и потемнели, царапнув меня неуместной ассоциацией: Катька на заозерском озере окунулась с головой, и маленький Митька пробормотал с недоверчивым удивлением: “Брюнетка получилась…”
Я почувствовал себя еще более бессовестным обманщиком. Однако что-то я должен был довести до конца.
Юля скрылась в ванной, пошумела водой, словно ей мало было небесного душа, и вернулась протертая и причесанная в добытом из
Леты посверкивающем на сгибах курчавом коричневом халате
“большая медведица”. Эти просверки пронзили меня такой мучительной нежностью, что я поймал ее руку и прижал к губам – пожалел волк кобылу. К моему удивлению, она воспротивилась лишь в самое первое мгновение. Однако ветхую отцовскую ковбойку – явно повеселев, с убыстрившимися движениями – она протянула мне все-таки с прежней воркующей ворчливостью: “На, переоденься! А то еще простудишься – отвечай за тебя…”
Опасаясь, что удалиться для переодевания будет выглядеть жеманством, я стянул мокрую в яблоках безрукавку здесь же, в кухне, и она немедленно распялила ее по лупящейся стене над газовой плитой. И, обернувшись ко мне, остолбенела, разглядевши мой втянутый рубец. “Я уж и забыл давно”, – досадливо отмахнулся я: мне не хотелось, чтобы она отвлекалась сам не знаю от чего.
Поняв, что я не кокетничаю, она переключилась на былую игривость: “У тебя теперь тоже талия с напуском”. И вдруг провела холодным пальцем по моему правому боку: “Толстенький стал, как поросеночек”. Я изобразил смущение и в “бесхитростной” манере ответно потрогал ее талию указательным пальцем: “Ты тоже вроде бы не похудела”. Я опасался (но, кажется, и надеялся), что
Юля в своем стиле отвильнет, как норовистая кобылица, – однако она спокойно позволила моему пальцу спружинить о наросший жирок.
“Да уж, не похудела, – с саркастической гордостью подтвердила она. – Ем одни макароны!.. – И ворчливо захлопотала: – Давай, давай садись, я чай поставлю, есть хочешь?”
Это была наша старинная игра – то она начинала изображать ворчливую хозяйку, то, наоборот, я капризного деспота: “А что у тебя есть? Что это за колбаса? Почему такая холодная? Ты должна была заранее… Кто же на таком блюдце подает!..” – эта роль требовала вальяжно развалиться на стуле, но спинка при первой же попытке поползла, и я уселся поскромней. Однако она сновала взад-вперед с прежней готовностью, все так же сокрушенно приговаривая: “Тебе надо что-то делать с твоим характером, ты же совершенно невыносим!”
Ее простодушие все нагнетало и нагнетало в моей душе стыд за творимый мною обман – одновременно с желанием искупить его все более и более достоверным исполнением своей роли.
– Я невыносим только потому, что женщины вообще ненавидят порядок, – тон заигрывающего умничанья.
– Щас! Это вы, мужчины, ненавидите порядок!
Хорошо. Готовность обсуждать противостояние полов есть первый шаг к их сближению.
– И “щас”, и всегда. Когда я в первый раз пришел пьяный на школьный вечер, кто, ты думаешь, был в восторге – оторвы? Нет, девочки-припевочки. Да и в университете…
Я снова вспомнил, как однажды ночью в подпитии забрался на строительный кран и – не возвращаться же без трофея – вывернул на его макушке огромную лампищу, – так даже Пузя была в восхищении. “Страшно…” – благоговейно произнесла она, когда наши лица в пылании этого глобуса засветились магнием. Пришлось
– не карабкаться же с нею обратно – бахнуть ее в унитазе, – от взрыва заложило уши.
– Вот-вот, ты и об университете всегда вспоминаешь какие-то беспутства. А я – лекции, преподавателей… Мне так нравилось учиться!
– Я вообще обожал все науки. Но не вспоминать же о том, что ты дышал.
– Юлиана! – послышался хриплый крик из квартирных глубин.
– Папаша… – со снисходительной досадой улыбнулась Юля и ускользнула, прикрыв за собой стеклянную дверь, полузатянутую прикнопленным обойным листом.
В некоем выжидательном отупении – я бы уже с удовольствием смылся, но что-то должен был довести до конца – я посмотрел в окно. Прямоугольные трубы на плоских крышах окружающих Юлину башню пятиэтажек под бешеным ливнем уходили вдаль стройными рядами, словно стелы на европейском кладбище.
Где-то в квартирных недрах вслед за томным дверным стоном послышались звуки закончившегося заседания – грохот и перестук передвигаемых стульев, сменившиеся ритмическим пыхтением и низким ворчанием, которому Юля вторила прерывистыми добродушными покрикиваниями. Мне показалось даже, что я различаю знакомое шлепанье мотающихся тел о стены, – пришлось сделать усилие, чтобы не сунуться с подмогой: одноразовые услуги все равно ничего не стоят, а как отреагирует “папаша”… Да наверняка и она (как и я) предпочитает обойтись без свидетелей.
Из-под обойного листа открылись ее загорелые семенящие ноги рядом с беспорядочными выбросами пижамных штанин в забытую голубую полоску. Водружение на унитаз представилось уже лишь моему противящемуся воображению. Затем Юлины ноги отошли в сторонку, через некоторое время послышался шум спущенной воды, потом проволоклись спущенные пижамные штаны, из которых восставали смертельно бледные набухшие ноги, затем штаны были вздернуты за обойный лист – и снова началось сопение, ворчание, шарканье, шлепанье, поощряемое прерывистыми Юлиными покрикиваниями. Новые громыхания стульев. Томно простонала и захлопнулась дверь.
Заглянула Юля: я сейчас, я должна подождать, пока он покурит, а то он может окурок в постель уронить, уже бывало, он же не видит почти ничего… И горько заключила: “Совсем старый”.
Я дожидался ее отупело, как приготовившаяся к доению корова.
Происходившее было слишком страшно, чтобы допустить его в М-глубину.
Очередного дверного стона я почему-то не расслышал и едва не подпрыгнул, когда над моей головой раздалась Юля:
– Извини, пожалуйста, – с ним только расслабься…
– Да я все понимаю, – с предельной отзывчивостью начал оборачиваться к ней я, оберегая табурет, – у меня у самого мама…
На этом заколдованном слове голос мой опять дрогнул – Юлино присутствие вновь расшевелило мою изнеженность. И Юля тоже дрогнула – внезапно обняла меня сзади за полуповернутую голову.
Я слегка обмер, хотя вроде бы именно этого и добивался, и попытался довернуться к ней, приподнявшись над неверным четвероногим. Она воспрепятствовала, видимо, пряча от меня свое лицо, снова горячее – я чувствовал ухом.
– Ты, наверно, думаешь, что я сумасшедшая?
– Я думаю, ты была сумасшедшая, когда меня отталкивала.
– Тогда все было иначе. Тогда мне еще хотелось чего-то прочного.