Улица, в которую мы влетели, казалась нарядной из-за лакированной зелени и домов, свободных от обшарпанности. Далеко не сразу я разглядел, что в них не было ничего “для красоты”.
Пролетели, правда, над цепочкой бассейнов с каскадами – но это же вроде полезно еще и для здоровья. А серый цементный квартал, в котором мы сошли, был уже окончательный Магнитогорск, разве что параллелепипедально остриженные бастионы кустарников вокруг были непроницаемо пружинисты, как прическа папуаса. Хотя озабоченные повадки Дмитрия и отключили во мне фантомотворческую
М-глубину и вследствие этого уже ничто меня поразить особенно не могло, я все-таки отметил, сколь круты ступени в чужой стране. И увидел в квартире прежде всего квадратные плитки каменного пола и лишь затем – вытянувшегося внука: он вглядывался в меня как в чужого. Вот он-то загорел. А волосики выгорели. Я дернулся было его обнять и замер – и он к этому не привык, и мне учиться уже поздно.
Из длинненькой гостиной белые двери открывали совсем уж крошечные спаленки. В одной я увидел лежащую поверх одеяла невестку – только встретившись со мною глазами, она вышла в гостиную и как нельзя более буднично кивнула. Она тоже загорела и помялась. С тою же будничностью недовольно спросила Дмитрия, куда он положил счет за телефон, – мне даже почудился намек на его чрезмерные расходы в общении с нами. Что побудило меня немедленно выложить на стол пачечку зеленых – гуманитарную помощь от голодающей России процветающему Израилю. Тем не менее было очень неуютно оставаться в ее обществе, когда Дмитрий, напоив меня чаем с бутербродами (какие-то невиданные светло-серые пасты – хумус, тхина), побежал на свои курсы повышения. Я бы, конечно, ушел побродить, но, как назло, прихватило сердце, пришлось прилечь – здесь же, в “салоне”, как ни противно мне было выставлять напоказ свои хвори. Вдобавок, прекрасно понимая, что единственно разумная политика – любезное безразличие, я (чужой дом все-таки!) попытался завести светскую беседу, поинтересовался, как моя богоданная дочь проводит свободное время. Но ее, казалось, оскорбляла сама мысль, что у нее может быть свободное время: в этой стране только солнце бесплатное, да и то радиоактивное. Так на пляже ребенок не даст спокойно полежать.
Внук тоже отвечал односложно и норовил спрятаться за маму, вскоре, к моему облегчению, укрывшуюся в спальне, куда и он, к ее неудовольствию, поспешил за нею проскользнуть. Только когда воротившийся Дмитрий включил телевизор – российскую программу, появилась и она, еще более измятая: “Что же ты оттуда уехал, если ты такой патриот?” – “Людям свойственно испытывать противоречивые чувства”, – ого! Это была мудрая кротость уже не мальчика, но мужа-подкаблучника.
Дикость ситуации – так вот она какая, историческая родина, – усугублялась тем, что впервые в жизни я даже не вышел прогуляться, оказавшись в чужой стране. Но за окном давно царила тьма. Да и как оставить сына в первый же вечер – это М-чувство взяло верх. Российские вести Дмитрий комментировал тоже с большой ответственностью, без всяких понтов. Но говорить о серьезном (обнажаться в присутствии его жены) было невозможно, а болтать о пустяках – слишком уж фальшиво. Я перевел дух, когда, усадив на колено мгновенно подобравшегося сынишку, Дмитрий минут двадцать, искательно заглядывая ему в глаза, читал “Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях”. Слегка сорвался только в самом начале: “Не видать милого друга! Только видит: вьется вьюга, снег валится на поля, вся белешенька земля”.
Белешенька… У меня у самого навернулись слезы, и ужасно захотелось домой. Что-то заметила и невестка:
– Что же ты в Канаду собрался, а не в Россию?
– Надоело на родительской шее сидеть. А заработаю денег, может, и вернусь. – Дмитрий подчеркнуто отвечал лишь на буквальный смысл вопроса.
– А может быть, я не захочу?
– Тогда и поговорим.
Далее приобщение ребенка к культуре первой исторической родины продолжалось без сбоев.
Холодный прием делал особенно ощутимым дачный холод в доме. “На отопление, извините, не зарабатываем”, – ядовито присела невестка, наконец-то превратившаяся из наблюдателя в полноправного участника. Однако я уже мобилизовался и придавил все М-чувства метровой толщины чугунным люком. Да, я знаю, что ты живешь лишь до тех пор, пока тебе больно, но – жить за троих я все-таки не хочу.
Осенние дачные простыни тоже пустяк в состоянии мобилизованности, единственный недостаток коего – в нем невозможно заснуть. Тем не менее я все-таки успел полюбоваться своей желтозубой крепостцой, прежде чем в начале шестого осторожной кухонной возней меня разбудил Дмитрий. Втягивая живот от холода, я просовывал ноги в холодные штаны, проволочив болтающиеся штанины по плиточному полу, и – они оказались в серой пудре, пришлось отряхиваться. Натягивая же застылую рубашку, я успел убедиться, что на чужбине Дмитрий и готовить научился, вполне поворотливо заливая хлопья горячим молоком из микроволновки. А потом еще и вымыл миску – вместе с чашками, оставленными с вечера супругой. Чужие люди не бьют, не мучат, а жить научат, с грустью говаривала Бабушка Феня. Сквозь невыспанность и сердечную недостаточность я не сумел проявить достаточной сердечности, но Дмитрию, торопливо-приветливому, было и не до нее: он четко завтракал, поглядывая на часы, по часам же брился, поправлял перед зеркалом галстук и спешил на утренний иврит.
Я понимал, что уже не засну, но М-желание не признавать эту очевидность заставило меня изнывать под одеялом до тех пор, когда было уже поздно ускользать от контактов с невесткой: в детский сад (обысканный с собаками) внука полагалось отводить до восьми – после этого высоченная ограда запиралась до часу, когда, кровь из носу, ребенка необходимо было забрать. А до тех пор поучиться бесплатному ивриту, который через некоторое упущенное время резко дорожал. И этой необходимости подчинить свою жизнь какой-то внешней необходимости невестка, похоже, не могла простить ни Дмитрию, ни Израилю, ни, кажется, мирозданию.
Однако открытые претензии можно было предъявлять только мужу и
“этой стране” – первый был не в силах заработать на порядочное отопление, отчего ребенок постоянно простужался, вторая отказывала тому же ребенку в гражданстве, ибо количество еврейской крови в его жилах, согласно гитлеровским законам, не требовало непременной его ликвидации. Вследствие чего ему не полагалось и каких-то пособий, о коих невестка безуспешно хлопотала, докладывая Дмитрию о неудачах в интонации “полюбуйся на своих дружков”. Дмитрий же, как бы вне связи с ее словами, принимался рассказывать мне, как его сынишку обожают в детском садике: он там единственный беленький среди черненьких, воспитательницы за ним просто гоняются, чтобы потискать. И он уже знает очень много ивритских слов – глаголы, правда, в повелительном наклонении, как к нему самому обращаются: сядь, встань…
Эти разговоры мне предстояло выслушивать до конца моего визита, но я уже и в первое утро уносил ноги по крутым ступеням чужбины с большим облегчением. На улице снова было тепло, но не жарко.
Палисадничек перед домом зеленел густой щеткой мясистых трехгранных напильников. Продуваемый кондиционерами автобус с жирным, грузинского обличья шоферюгой за рулем, успевавшим еще и отщелкивать сдачу из сверкающего патронташа, закладывал такие крутые виражи с таким реактивным ревом, что ожившая М-глубина быстро развеяла и сонную одурь, и недомогание: я мчался по чудной чужой стране, давшей пристанище моему взрослому сыну.
Под обрывом очередью лазурных вспышек просверкало море – и я оказался в Британской Индии. Наш кондиционированный аквариум мчался бульваром, обрамленным белокаменными домами с привкусом восточности – то аркады, то… Не успевал заметить, чтбо. Зато глаз успел схватить, что многосложные стволы деревьев сплетены из слоновьих хоботов, а ветви, обсаженные лакированными листочками, заключали в себе столько изгибчиков, словно никак не могли решить, в какую сторону им расти. Вдруг услышал: Яффо…
Чуть ли не здесь, согласно самой главной правде – легенде,
Наполеон пожимал руки зачумленным.
Я выскочил наружу. Европейского вида публика торопилась и прогуливалась, азиатского – торговала. Все как у нас.