Так Славка, стало быть, таскал за собой эту бессмысленную тяжесть, как, говорят, Шаляпин возил с собою чемодан русской земли себе на могилу…
Командировочный долг был исполнен – и перед призраками мертвых, и перед призраками живых. Когда мы с Катькой, пьяные от дурацких предвкушений, не разбирая дороги бродили по святым камням
Вильнюса, то и дело обнаруживая себя за его пределами, в одно из таких проскакиваний мы оказались на полузаброшенном православном кладбище, могилы на котором наполовину превратились в проплетенные травой бугры. Смерть не имела никакого отношения к нам, краешек вечной ночи лишь подчеркивал солнечность нашего вечного дня. И на погибающем нищем кресте я прочел выведенные заплаканным и явно малограмотным химическим карандашом поразительные слова: “Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз успокою вы”. Эти слова для меня, юного дикаря, были исполнены такой красоты и значительности, что я целый день повторял их про себя: приидите ко мне… аз успокою вы…
И теперь, глядя на погружающийся в переливчатый муар
Средиземного моря насыщенный пурпурный круг, я одним языком все повторял и повторял эти слова: аз успокою, аз успокою… И чувствовал себя действительно успокоенным. Но – если не считать матушки-смерти – как же зовут того благодетеля, кто приносит страждущей душе успокоение? Имя его – смирение. Сломленность. В самом деле, все живы, здоровы, не голодаем – чего еще надо?
Выдалась тебе минутка, так не порть ее хотя бы сам – мир с удовольствием сделает это и без тебя. Не буди лиха, пока оно тихо. Тебя не гребут – не подмахивай.
Впервые за много лет я не испытывал напряжения в присутствии сына. Более того, мне было хорошо с ним, как с умным товарищем, который без серьезной причины не сделает тебе подлянки, не станет выстраивать приятную картину мира за твой счет. Можно было говорить, можно было молчать. Главное – он ничего из себя не изображал, высказывался серьезно и ответственно. А потом меня уже не раздражало, что он слишком часто и не слишком опрятно курит – самостоятельный человек, имеет право.
Два добропорядочных облезлых барсука, мы сидели на набережной за одним из уличных столиков таиландского ресторанчика, ожидая, пока остынет необыкновенно курчавое блюдо из завитых макарон, овощей, ломтиков мяса и бог знает чего еще, тоже, однако, вьющегося. Повар за зеркальным стеклом, как и полагается, непроницаемый, словно восточный божок, держал над пышущим огнем полусферу на длинной ручке. Время от времени из полусферы, каждый раз внезапно, вырывался метровый столб пламени, не производящий на божка ни малейшего впечатления, а мы с сыном задумчиво потягивали двойной дайкири, как самые образованные иностранцы, – среди пальм и небоскребов, рядом с которыми и море из безбрежной и опасной стихии превращалось в элегантную часть городского пейзажа – примерно такую же, как уютно журчащий и плещущийся фонтан, имеющий форму зыблющегося пенного зиккурата.
Нарядные светофоры то запускали стройный конвейер сверкающих автомобилей, то приостанавливали его, словно дирижируя каким-то таинственным танцем: хрустально-прозрачные лифты за стеклами небоскреба, равно как и фигурки людей, двигались так неспешно, как будто служили наглядными пособиями – так сказать, цивилизация в разрезе. А Дмитрий вслух размышлял о том, что квартиру все-таки, видимо, выгоднее купить в рассрочку, а потом, если понадобится, продать – хотя он вряд ли куда-то тронется в ближайшие годы. Он говорил об этом с простотой и обыденностью истинного гражданина мира: фантом Родина мы разрушили сами, фантом Заграница позволили разрушить заботам. Вообще-то уже пора, говорил Дмитрий, откладывать деньги и на будущую учебу сына; но деньги и в России пригодятся – неизвестно, в какой стране моему внуку придется получать образование и сколько это будет стоить… Ведь жены у меня нет, мимоходом упомянул Дмитрий как о чем-то само собой разумеющемся. Я несколько напрягся, но он не собирался устраивать никаких эксцессов по этому поводу: раз так, значит, так.
– Но мать у моего сына есть, есть что беречь. Пока что. Мать она неплохая. Вернее, мама и папа для ребенка – это земля и небо, не надо у него их отнимать, пока можно. Я когда-то подслушал ваш с матерью разговор – вы думали, я сплю, – и испытал именно
леденящий ужас. Нет, вы не ругались, наоборот, были ужасающе предупредительны. Ничего, не огорчайся, никто не знает своих детей. Главное, чего мы не хотим понимать, – чем более беззаботное детство мы им устраиваем, тем сильнее они цепляются за него. И потом им всю жизнь весь мир чужбина. Когда так долго
– детство же это целая вечность – живешь в качестве единственного и неповторимого, ужасно трудно смириться с тем, что ты не единственный и повторимый. В жизни ведь есть только три пути – быть нормальным, как все, а если не можешь или не хочешь быть нормальным, остается два варианта – быть героем и быть неудачником. Вот ты сумел сделаться героем, а я…
– Ну, ты и выискал героя, – ввернул я, чувствуя себя мошенником.
– Не кокетничай. Ты как когда-то вдолбил себе в голову что-то свое – не важно, глупое, умное, хорошее, плохое, но свое, – так всю жизнь на этом и простоял. А я понял, что героем быть не смогу, – я даже и не вижу ничего такого, ради чего стоило бы быть героем.
– Героем стоит быть только во имя каких-то пьянящих фантомов, – потешил я свой последний пунктик.
– Интересная мысль… Возможно, я просто слишком много пил и от этого утратил способность опьяняться чем-то еще. А может, и наоборот – пил, чтобы не чувствовать своего отрезвления. Я подумаю. Так или иначе, в какой-то момент я понял, что героем быть не могу, неудачником боюсь, а быть нормальным – ужасаюсь.
От этого я и пил, и кривлялся – пусть лучше буду мерзким, чем нормальным. Но оказалось, что путь мерзости еще мучительнее, чем путь героизма, – и я сдался. Теперь я хочу одного – быть нормальным. Выполнять нормальную работу, получать нормальную зарплату, нормально воспитывать сына… Нормального сына. Ну, тебе-то, конечно, известно, что сегодня называют нормальной ту жизнь, которую могут себе позволить пять процентов населения земли, и я намерен войти в эти пять процентов. Так что можешь доложить маме, что у меня все нормально. У нормальных людей всегда все бывает нормально.
С каждым его словом остатки моей настороженности таяли все быстрее и быстрее: атавистические нотки ёрничества в его классицистическом монологе явно проскакивали только из-за отвычки быть искренним. Но глубь его – ощущал я своей глубью – была невеселой, но очень серьезной. И я понял, что наконец могу быть спокойным за своего сына: он сделался именно таким, каким я мечтал его видеть.
Нормальным. Умеющим смотреть правде в глаза и принимать ее.
Умеющим браться только за возможное, но уж здесь-то добиваться своей цели. Умеющим… Словом, я получил то, чего хотел еще вчера. И когда я это понял, я почувствовал невыносимую боль. Я сразу узнал ее – именно эта боль пронзила меня, когда я впервые увидел своего умненького домашнего барсучка, в синей школьной формочке затерявшегося в синих школьных шеренгах, испуганно поводящего добренькими глазками. Но что же было делать – не оставлять же его без образования! Взрослеть – переходить из искусственной, человеческой среды в естественную, нечеловеческую
– это всегда очень больно. Но пропитаться духоподъемными фантомами возможно только в среде искусственной, домашней…
Разница была только в том, что сегодняшняя боль отдалась режущим ударом в левой половине груди и электрическим в левом локте, и я осторожно полез в нагрудный карман за нитроглицерином.
– Ну-ну, ты что это… отец? – Лишь самой минимальной капелькой дружеской иронии Дмитрий подчеркнул выспреннее слово
“отец” – но слово “папа” и вправду звучит смешно, мы ведь, в сущности, теперь почти ровесники.
– Ничего, ничего, все нормально, сейчас пройдет.
Мы оба подождали, и понемножку, понемножку отпустило.
Я успокоительно покивал ему и – внезапно предложил:
Хочешь, я покажу тебе, где водятся черные белки?