Сердце Казановы билось с незнакомой ему силой. Каждое слово, произнесенное прелестным голосом Беллино, увеличивало его волнение. Правда ли было то, что он говорил? Неужели у любви нет пола? Неужели он, преследователь женщин, мог быть увлечен и взволнован этим существом, именно, как данным существом, независимо от его пола?
Казанова был материалист. Несмотря на очарование, которым для него была обвеяна любовь, несмотря на волнение и соблазны, украшавшие живую действительность, Казанова привык смотреть на вещи так, как его учили прочитанные им философы, т. е., что первая причина любви — это то утверждение, та передача жизни, которая, толкая мужчину к женщине, уготовляет будущее существование. Довольно неудовлетворительная точка зрения, которая, если и дает некоторое объяснение желанию, не дает никакого пояснения чувству. Любовь, эта удесятеренная жизнь, не могла ему страдальчески представляться тем, чем она может казаться душам страдальчески смелым: не средством, но концом, не попыткой жизни, но страстным покушением на смерть. Он не думал, что великая, истинная любовь — почти всегда бесплодна, ибо, презирая упрямое движение, жизни, она создает себе вселенную из одного существа и останавливает мир кругом себя.
Поэтому он ответил Беллино:
— Ничего подобного не случится, решительно ничего. И я уверен, что вы преувеличиваете: не может быть, чтобы в вас были такие опасения. Но я должен вам сказать, что если бы даже все так случилось, как вы говорите, мне кажется, что лучше простить природе заблуждение, на которое в крайнем случае, можно взглянуть, как на приступ безумия, чем действовать таким образом, чтобы сделать неизлечимой болезнь души — мимолетную, если вмешается в дело рассудок.
Беллино умолк, и, откинувшись на подушки кареты, углубился в тень, словно для того, чтобы скрыть от взглядов Казановы свою тревожащую красоту.
Почему он говорил так? Почему в его словах звучала какая-то печаль, какая-то странная сладость? Какую тайну хранил Беллино?
Может быть, он был мужчина и, боясь, что увлечение Казановы относилось только к иллюзорной женственности, которой сияло его лицо, хотел, в своей нежности к кавалеру Казанове, до бесконечности отдалить ту уверенность, благодаря которой тот надеялся успокоиться?
Может быть, женщина, и влюбленная до безумия, которая не хотела быть обязанной его любовью только своему полу, а бессознательно желала убедиться, что его любовь к ней не остановится даже перед преступлением? Почему это молчание в ответ на все его мольбы, этот убегающий взгляд, который преследует его?
Они прибыли в Синигалью с наступлением ночи. Казанова велел остановиться у лучшей гостиницы. Там он взял хорошую комнату и заказал ужин. Так как в комнате была только одна кровать, он самым спокойным тоном спросил у Беллино, не велеть ли развести огонь в соседней комнате. Каково же было его удивление, когда Беллино мягко ответил ему, что он не имеет ничего против того, чтобы разделить с ним кровать. С радостью увидел Казанова, что дело близится к развязке. Но не торопился поздравлять себя с этим, не зная в сущности, выгодна ли будет развязка для него…
Однако, он испытывал полное удовлетворение от своей победы — уверенный в том, что он и себя сумеет победить, если окажется, что его чувство и инстинкт обманули его, т. е. если Беллино — мальчик. В противоположном же случае, он надеялся на самые сладостные доказательства благосклонности…
Они уселись за стол друг против друга, и за ужином все слова Беллино, его вид, выражение его больших глаз, сладкая и страстная улыбка — все подсказывало Казанове, что он устал играть ту роль, которая для него была так же неприятна, как для его кавалера.
Облегченный от тяжелого гнета, Казанова постарался как возможно сократить ужин. Как только они встали из-за стола, Беллино приказал подать лампу и, раздевшись, улегся в постель с той разочарованной медлительностью, которую он вкладывал во все свои действия…