Борис Александрович Лазаревский
Любовь Константиновна
Жена податного инспектора Любовь Константиновна была рада, что осталась дома совершенно одна. С утра она нервничала и жаловалась на головную боль, хотя в сущности была здорова и только на душе у неё было очень тяжело. После завтрака её сын Костя и нянька, единственные люди, производившие шум, наконец ушли на бульвар, и Любовь Константиновна могла спокойно обдумать всё, что случилось. Вчера для неё стало очевидным, что Михаил Павлович — её муж — серьёзно ревнует её к доктору Швейковскому. Узнала она об этом случайно. Роясь в папке мужа, чтобы найти чистый конверт, Любовь Константиновна обратила внимание на два полулиста бумаги, бывшие ещё вчера чистыми, а теперь исписанные рукой Михаила Павловича. Каждый из них начинался одинаково, словами: «Милостивый Государь, Николай Иванович!» Было много помарок, но почерк её мужа, обыкновенно крючковатый и неразборчивый, как будто нарочно изменён на чёткий. Несколько дугообразные строчки доходили до самых краёв, и потому сразу было видно, что это не деловые бумаги, которые, как она знала, пишутся с полями. Часто бывавшего у них в этом году Швейковского звали Николаем Ивановичем.
«О чём бы это Михаил Павлович мог ему писать два таких больших письма и ни одного не отослать?» — подумала Любовь Константиновна и прочла оба листа. Когда она читала, её синие, умные глаза сперва засветились недоумением, а потом вдруг потускнели, наполнились слезами, и она почувствовала, как у неё на шее стала подёргиваться какая-то вена. Всё, что муж хотел сообщить Швейковскому, показалось ей нелепым и обидным. «Нужно быть сумасшедшим, чтобы писать такие вещи», — сказала она мысленно самой себе и заплакала на самом деле.
Первая, особенно сильно перемаранная записка начиналась так: «М. Г. Николай Иванович! Мне очень не хотелось избирать именно этот способ для выяснения вам всего того, о чём вы, вероятно, никогда не подумали хорошенько». Слово «того» было зачёркнуто, и затем дописано «что составляет моё счастье… Я перехожу к делу. Вы очевидно умышленно развращаете мою жену. Вы ведёте с ней другие разговоры без меня чем при мне. Вы приносите ей читать Золя и Мопассана, которых я считаю вредными, безнравственными, настраивающими воображение не так, как оно должно быть настроено у порядочной женщины»… Было написано ещё строк десять о легкомыслии женщин вообще. Заканчивалось всё фразой: «И как вы поцеловали Любе руку, видела нянька, отчего вы ей не целуете руку в моём присутствии?»
На втором листе никаких рассуждений не было. «Я не могу больше скрывать от вас, что вы имеете на Любу (Любу — зачёркнуто), на жену, вредное влияние, которая может увлечься вами серьёзно. Оставьте наш дом, иначе для всех троих всё может окончиться грустно. Вы это понимаете»…
Закрыв папку и оставив в ней обе записки, Любовь Константиновна скоро перестала плакать и, поджав губы, долго сидела перед письменным столом, не меняя позы. Услыхав, что часы пробили три, время, когда муж обыкновенно возвращался домой, она прошла в спальню и, сняв кофточку, стала умываться, чтобы скрыть следы слёз. Вода в умывальнике была не холодная и не освежила лица. Взяв с оленьего рога полотенце, Любовь Константиновна вспомнила, что обманутых мужей почему-то называют рогатыми, и перешла вытираться к зеркалу. Рассмотрев своё изображение, она нашла, что за последнее время подурнела: под глазами легли две коричневые полосы, и на лбу появились прыщики. «Это пустяки. Пройдёт», — подумала она, и, взглянув на свои круглые плечи и почти девственную грудь, улыбнулась, хотя ей и было грустно.
«Если Михаил Павлович ревнует, значит он допускает, что я могу принадлежать не только ему, — пронеслось у неё в голове. — Не сказав мне ни одного слова, он хочет выгнать Швейковского из-за того, что тот приносит иногда мне книги и только раз принёс Мопассана. Швейковский всегда много читает, любит говорить о прочитанном, и поэтому с ним нескучно. Мопассана он называет великим художником, это так и есть. Один только учитель латинского языка Зелинский при слове Мопассан начинает подмигивать и называет его развратником, потому что сам развратен и глупее Швейковского». Невольно сделав вывод, что, следовательно, и её муж, Михаил Павлович также глупее Швейковского, Любовь Константиновна чуть было снова не заплакала, но удержалась, и только её лицо приняло ещё более сосредоточенное выражение, такое, с каким она, будучи гимназисткой, ходила говеть, и она подумала, что будет бесполезно говорить с мужем о виденных в папке записках. Потом ей стало страшно, и казалось, что момент, когда она открыла эту папку, есть начало конца её спокойствия. Скрутив волосы на затылке потуже, вместо того, чтобы сделать свою любимую причёску, она надела блузу, в которой ходила во время беременности, и решила ещё раз, что не заговорит первая с мужем ни о Швейковском, ни о записках, ни о ревности.