– Главное, – продолжала Ксения Дмитриевна, – я так устала, так расклеилась нравственно, не спав несколько ночей под ряд, что сейчас не мечтаю о большем счастье, чем то, если бы вы дали мне возможность хотя одну ночку поспать как следует.
– Да, конечно, – неопределенно ответила хозяйка. – Сон – великое дело. Сон для человека прежде всего. Сон даже важнее еды.
И они замолчали.
Было слышно, как ссорились в комнатах дети, как гонялись они друг за другом, как плакала Липочка и хохотал над ней Боречка…
На деревянное крыльцо террасы откуда-то с высоты бес шумно упал большой пухлый пятипалый лист цвета яичного желтка, похожий на оброненную желтую перчатку. За ним, рядом, упал такой же другой.
Ксения Дмитриевна страдальчески вздохнула.
– Осень в природе… Осень на душе… – с театральным пафосом произнесла она, глядя на пару желтых пухлых перчаток.
– Ну, до вашей-то осени еще далеко, – не согласилась с ней Марья Степановна и вдруг спросила: – А Геннадий Павлович вам часто пишет?
– Как когда, – ответила Ксения Дмитриевна. – То по два месяца от него нет ни одной строчки, то вдруг начнет сыпать письмами по два и по три в день. У этого человека все ненормально.
Ксения Дмитриевна немного помолчала, точно раздумывая, стоит ли об этом говорить, потом убито продолжала:
– И письмам его я не рада, он ими только тиранит меня. И мои письма, по его словам, действуют на него точно таким же образом.
– Зачем же вы тогда переписываетесь? Чтобы мучить друг друга?
– Я и сама не знаю.
– Раз он с вами так нехорошо поступил, вам надо как можно поскорее забыть его.
– Не могу я! – обратила вверх к вершинам деревьев восковое лицо Ксения Дмитриевна. – Не могу я его забыть,
и хочу, да не могу! – говорила она дрожащим голосом. – И сейчас, с тех пор как сошла с поезда на вашу платформу и увидела этот чудесный лес, я все время думаю только о нем. Вижу красоту природы, разговариваю с вами, а в груди не перестаю чувствовать тупую боль и знаю, что эта боль – он. Сама не понимаю, Марья Степановна, что это: разврат, привычка к определенному мужчине или еще что-нибудь, но только чувствую, что не проживу без него, зачахну, умру!
– А если так, – наблюдая за ее страданиями, заметила Марья Степановна, – тогда не надо было торопиться с разводом.
Ксения Дмитриевна болезненно улыбнулась вершинам деревьев.
– Нам невозможно было дольше тянуть, – простонала она. – Жизнь наша стала слишком невыносимой. Каждый день его придирки, каждый день мои слезы.
– И все-таки надо было терпеть, – настаивала старая женщина. – А как же мы терпели от ваших отцов, мы, ваши матери? – заговорила она с чувством. – Вы, нынешние, чересчур горячитесь. Чуть что-нибудь не по вас, как вы уже: развод, развод! А того не хотите сознавать, что, пока вы живете с мужем, у вас хотя определенное положение есть.
– Зато теперь у меня свобода есть, – сказала Ксения Дмитриевна.
– Свобода? – насмешливо заблестели глаза под очка ми у Марьи Степановны. – А какой вам толк от этой свободы? Ваш бывший муж, Геннадий Павлович, разве вам помогает?
– Нет!
– Ну вот видите! – сделала убеждающую мину Марья Степановна, потом прибавила, со вздохом, певуче: – Не ожидала я этого от Геннадия Павловича, не ожидала! А нам-то он казался таким порядочным, таким благородным!
– Раньше он был другим, – пожаловалась молодая женщина. – На него революция так подействовала. Приблизительно с 1919 года он начал жалеть тратиться на меня. А в 1921 году уже открыто проповедовал свои новые послереволюционные взгляды. "Жена, если она человек, а не вещь, сама должна зарабатывать на себя". И все в таком же роде.
– Ого! – возмущенно прыснула Марья Степановна и с недоброй улыбкой уставилась сквозь очки куда-то вдаль. – Совсем по-большевистски. Это только у большевиков не дела ют различия между мужчиной и женщиной. Комсомолки, на пример, – рассказывала она о большевиках как о турках, – комсомолки, те, например, носят у них мужские штаны, мужские картузы, по-мужски стригут волосы, по-мужски курят, сплевывают, сквернословят. Полное освобождение от всяких "женских нежностей". Насмотрелась я на них тут летом, наслушалась…
– Брр… – между тем зябко задрожала Ксения Дмитриевна и, поеживаясь, с испугом огляделась на обступавший их со всех сторон угрюмый вековой лес. – А все-таки у вас тут, Марья Степановна, жутко, тоскливо. Я в такой глуши не смогла бы долго прожить. Меня уже и сейчас что-то гложет, что-то давит в этом беспросветном полумраке леса, в его скованной неподвижности, в могильном безмолвии. И хорошо, и красиво, и в то же время клубок подкатывается к горлу, хочется плакать…